— A вы смотрите, смотрите, не отводите глаз, — настаивал Поводырь. — Что-нибудь да увидите.
Поднялись и два других пастуха, привлеченные ворожбой, подошли поближе к приятелю. Над зеркалом они склонились втроем, пастухи и Фома, который все старался покрепче обмотать вокруг руки поводья кобылы — та так и норовила шарахнуться в сторону. Широкополые шляпы пастухов заслонили свет над зеркалом.
— Смотрите, смотрите, — повторял Поводырь.
И принялся потихоньку бормотать странные, неведомые Фоме слова, от которых того невольно пробирала дрожь. Зубы Ле Ардуэя так и стучали от нетерпения, любопытства, мистического ужаса — а ведь он никогда не отличался суеверностью.
— Сейчас вы что-нибудь видите? — спросил Поводырь.
— Да, — отозвался Ле Ардуэй, замерев от напряжения, — похоже, начинаю что-то различать…
— Говорите, что видите, — распорядился Поводырь.
— Вижу… вижу какую-то комнату, — произнес владелец Кло. — Комната мне незнакома. Гляди-ка, она еще освещена закатом, как только что здешняя пустошь…
— Смотрите, смотрите, — монотонно повторял пастух.
— Теперь, — заговорил Ле Ардуэй, помолчав, — вижу людей в комнате. Их двое, они стоят возле камина. Но стоят ко мне спиной, а красный закат, что освещает комнату, гаснет.
— Не отрывайте глаз, смотрите, — продолжал твердить пастух, держа зеркало.
— Вот что я вижу, — произнес фермер, — горит огонь. Как будто зажгли что-то… Да, огонь в камине! — Голос Фомы Ле Ардуэя перехватило, и сам он судорожно дернулся.
— Говорите, говорите, что видите, иначе гадание прекратится, — неумолимо настаивал пастух.
— Это они, — выговорил Фома, и голос у него ослабел, как у умирающего. — Что же они делают возле горящего огня? A-а, они поворачивают… поворачивают вертел…
— А что на вертеле, который они поворачивают? — спросил пастух бесстрастным, каменным голосом, голосом самой судьбы. — Вы должны сказать сами, не я. Вглядывайтесь, мы уже близки к концу.
— Не знаю, — бормотал, изнемогая, Фома, — не знаю… Похоже на сердце. И накажи меня Господь, мне показалось, что оно затрепетало на вертеле, когда моя жена кольнула его кончиком ножа.
— Да, правильно, — бесстрастно подтвердил пастух, — они поджаривают на огне сердце, ваше сердце, Фома Ле Ардуэй!
Слова пастуха оказались тяжелее дубинки, Фома свалился на землю, будто оглушенный ударом бык. Падая, он запутался в поводе лошади и тяжестью своего тела удержал ее на месте. Не случись этого, перепуганная кобыла умчалась бы быстрее ветра, высекая на бегу искры, по выражению дядюшки Тэнбуи, — как только наступила темнота, несчастное животное задрожало от страха и давно уже купалось в собственной пене.
Очнулся Ле Ардуэй в полной темноте. Пастухи-колдуны исчезли… На земле возле Ле Ардуэя светился маленький огонек. Может быть, тлел кусочек трута, которым раскурили пастухи трубки-носогрейки с медными крышечками. У Фомы не хватило духу растоптать огонек своим подбитым железной пластинкой башмаком. Он решил сесть на лошадь, но долго не мог нащупать стремени. Его била дрожь, дрожала и лошадь. Наконец на ощупь, почти в полных потемках он все-таки взгромоздился в седло, — дрожь на дрожи. Кобылка давно уже чуяла запах конюшни и понесла всадника, будто вихрь соломинку. Ле Ардуэй едва не оборвал узду, когда останавливал ее перед домишком — полутрактиром, полукузницей, — стоявшим на обочине дороги неподалеку от пустоши и известным в округе под названием «кузня Дюсосея».
Старый Дюсосей, хоть шел уже одиннадцатый час ночи, еще возился, разбирая железный хлам, собираясь завтра отдать все ненужное приятелю-кузнецу из Кутанса.
По словам кузнеца, он не узнал голоса Ле Ардуэя, когда тот окликнул его с улицы и попросил стакан водки. Старик взял с закопченного подоконника бутылку, налил стакан до краев, как просил Фома, и вынес ему. Тот, не слезая с лошади, выпил стакан одним духом. Деревенский Гефест поставил на камень у двери дымивший и потрескивавший на ветру фонарь и в его мигающем свете увидел, что кобыла Ле Ардуэя мокра, как белье, которое только что вытащили из речки.
— Что же это вы так загнали свою лучшую лошадку? — задал он вопрос хозяину Кло, который сидел в седле истуканом и ни слова ему не ответил, только опустил стакан вниз, прося тем самым еще раз его наполнить.
— Господин Ле Ардуэй был моим клиентом, и хорошим клиентом, — рассказывал старичок кузнец молодому Луи Тэнбуи, — но порой капризничал, как капризничают большие господа, хотя сам был всего-навсего из разбогатевших. Я налил ему второй стакан, потом третий… он опрокидывал их так быстро, что на четвертом я посмотрел на него пристально и сказал: «Грудь у вас ходит ходуном, как мои большие мехи, а водку пьете, как раскаленное железо пьет колодезную воду. Может, с вами случилось что-то худое на пустоши?» Ответа я не услышал. Он продолжал опрокидывать стакан за стаканом с такой торопливостью, что очень скоро в бутылке ничего не осталось. Я посмотрел на пустую бутылку и сказал: «Вот и конец!» С усмешкой сказал, хотя было мне не до смеха. Одни вид Ле Ардуэя примораживал меня, будто лед. «С вас столько-то, сударь», — прибавил я. Но он и не потянулся к кошельку, исчез будто молния, похоже, выпитая водка опалила огнем не его брюхо, а брюхо его кобылы. О деньгах я не беспокоился. Человек с человеком всегда сойдется, говорит пословица. Но, вернувшись в кузницу, сказал Пьеру Клю, подмастерью, который стоял у наковальни: «Попомни мои слова, малец, не миновать беды в Белой Пустыни. Вот увидишь! Ле Ардуэй возвращается к себе в Кло, и на сердце у него камень, как у Каина. Могу поклясться, что над его сведенными бровями написано слово “убийство”».
XII
Фома Ле Ардуэй, вернувшись в Кло, не застал жены дома. Зато застал величайшее беспокойство: никогда еще Жанна Мадлена не задерживалась до такого позднего часа. Она ушла из дома, как только прозвонили к вечерне, стало быть в семь часов. Обеспокоенные батраки подумали, что хозяйка могла заплутаться в потемках, и разошлись во все стороны с фонарями. Въехав во двор, Фома Ле Ардуэй, к изумлению домашней прислуги, даже не справился о жене, злобно выругал бестолковую челядь и во весь опор снова ускакал на той же кобыле, на какой примчался, клокоча от темной нутряной ярости, что позволяет закусить до боли губу, но не позволяет выплеснуться тайне.
Дом, где Фома надеялся найти Жанну и куда галопом примчался, стоял темнее тьмы с наглухо закрытыми ставнями, а толстые створки входной двери не пропускали и лучика света, который позволил бы заподозрить, что в доме теплится жизнь. Фома, однако же, стал колотить в дверь рукояткой кнута, да так, как только может дюжий котантенец, но все напрасно. Тогда он принялся так же громко колотить в ставни. Он звал, проклинал, бранился, но ни крики, ни шум, ни удары не тревожили дома, не разбивали тишины — дом был темен по-прежнему, тишина казалась еще мертвее после шума и криков.
Водка и гнев палили Фому, заставляя сжиматься в кулаки его волосатые руки. Чего он только не делал, чтобы избыть свою злобу. Попробовал даже пустить петуха и поджечь тяжелую прочную дверь, достал трут, огниво, но трут загорелся и тут же погас.
Вот тогда Фома и почувствовал ту испепеляющую ненависть, какая если и завладевает человеком, то только раз в жизни. Сердце, которое они поджаривали, вертел, который поворачивали, неотступно стояли у него перед глазами, он все время помнил вертел и ощущал острие ножа Жанны в своем живом сердце, хотя видел его в роковом зеркале. Он вздрагивал от уколов ее ножа, как вздрагивало окровавленное сердце, палимое огнем на вертеле.
Выпитая водка, а может, и бессильный гнев, который невозможно избыть, сбили Ле Ардуэя с ног, и он заснул на том самом камне, на который уселся, желая с бульдожьим упрямством дожидаться хозяина, — заснул сном без снов, сном, похожим на смерть.
Лошадь он не привязал, и она одна вернулась в Кло.
Часам к четырем утра Фома — все крестьяне просыпаются рано — проснулся от пронзительного утреннего холода, одежда на нем насквозь промокла от росы, острая боль сводила руки и ноги. Но стоило ему приоткрыть одурманенные сном глаза, как в них опять загорелся тусклый огонек свирепой ненависти — он ненавидел дом, где укрывалась его неверная жена и проклятый шуан.