Вслушиваясь в мерные удары колокола, который твердил, что Жанне больше никогда не проснуться, Клотт приподнялась.
— Я не достойна молиться за нее, — проговорила она словно бы сама себе, — но, оказывается, могу о ней плакать.
Она провела ладонью по глазам и посмотрела на мокрую руку с горестной гордостью, словно слезы стали ее нежданным завоеванием.
— Кто поверил бы, что Клотт когда-нибудь заплачет?.. Но для молитвы я не гожусь, слишком много на мне грехов. Господь только посмеется, если я вдруг стану молиться. Уж Он-то знает, кем я была и кем стала, и не захочет слушать мой замаранный голос, который никогда не просил ничего для Клотильды Пр о клятой, но попросил бы, если б осмелился, милости для Жанны Мадлены де Горижар!
И вдруг, озаренная счастливой мыслью, Клотт взяла руки малышки Ингу в свои и проговорила:
— Деточка, ты стоишь больше меня! Ты еще дитя, у тебя невинное сердце. Когда мне было столько лет, сколько тебе, мне говорили, что Господь Бог, придя на землю, любил детей и исполнял их просьбы. Встань на колени и помолись за нее.
И Клотт поставила девочку на колени возле своей постели с той царственной властностью, с какой не рассталась и в самые жалкие свои дни.
— Помолись о ней! — приказала она голосом, прерывающимся от слез. — А я буду плакать, пока ты молишься. Только молись вслух, чтобы я тебя слышала, — продолжала калека с отчаянием, — если я не могу молиться с тобой, то хотя бы буду слышать молитву. И скажи Ему, — прибавила она порывисто, — скажи Богу невинных детей, Богу праведных, терпеливых и кротких, в общем, таких, какой я никогда уже не буду…
— И Богу отверженных, — произнесла девочка с наивной высокопарностью, слово в слово повторив слова священника в церкви.
— Значит, и моему? — вымолвила Клотт, потрясенная откровением, будто ударом молнии, которую милосердный Господь посылает иной раз и из слабых уст ребенка. — Погоди! Погоди! Сейчас и я помолюсь вместе с тобой.
Опершись на плечо вставшей на колени девочки, Клотт сползла с постели на пол. Калека, чья нетронутая душа в скорбный миг очнулась, вцепилась в кровать, словно бы привстала на колени и стала молиться вместе с ребенком.
Тем временем старшая Ингу и Симона Маэ вернулись из Белой Пустыни к озерку с целой толпой любопытных. И Барб Коссерон, и Нонон Кокуан, искренне заливавшаяся слезами, пришли посмотреть на мертвую Жанну. Все они подошли к утопленнице, лежавшей среди осоки, но пастуха не увидели. Напугавший женщин колдун исчез. Однако прежде, чем исчезнуть, святотатец совершил над мертвым телом то, что приравнивается к поруганию, если не считается общепринятым долгом благочестия: он отрезал длинные каштановые волосы Жанны — волосы, которые, по словам дядюшки Тэнбуи, «украшали самым сиятельным в мире узлом ее затылок». Пастух откромсал их ножом, тем самым, который опускал в воду, и голова несчастной стала похожа, по словам того же старины Тэнбуи, на «сжатое тупым серпом жнивье, в неровных лесенках, а кое-где и с вырванными пучками». Унес ли пастух чудесные волосы как почетный трофей, знак свершившейся мести, желая показать их своему кочевому племени? Так поступают индейцы и многие другие дикари, свидетельствуя сходством обычаев глубинное единство человеческих рас. Или жадный пастух обрадовался возможности продать роскошную пелену изготовителю париков, что ходят из деревни в деревню, срезая за несколько монеток волосы бедным крестьянкам? Вряд ли. Скорее всего — а именно так и предполагал здравомыслящий Тэнбуи, — волосы женщины, погубленной колдовством, должны были послужить новым чарам или стать для пастуха очередным сомнительным оберегом.
Первой потерю заметила Нонон Кокуан, приглядевшись к красивому породистому лицу Жанны, белевшему среди зелени осоки.
— Пастух отомстил сполна, — вымолвила она.
Простолюдинкам отрезанные волосы показались вторым убийством. Каждая из них высказала свое мнение о внезапной смерти, сожалея о несчастной судьбе женщины, заслужившей всеобщее уважение.
Как только до Кло донеслась весть о гибели хозяйки, пришли поплакать о ней и слуги. Не было только мужа Жанны, хозяина Фомы Ле Ардуэя. Он, примчавшись в Кло накануне вечером бешеным галопом и узнав, что жены нет дома, умчался как вихрь и до сих пор не вернулся. Лошадь пришла на двор без седока, вся в пене, со спутанной гривой, волоча за собой поводья. Обыватели Белой Пустыни не любили Фому и шепотом обиняками спрашивали друг у друга, уж не убил ли кто Жанну и не муж ли виновник ее внезапной гибели, раз его нет рядом с ней?..
Кумушки давно уже точили язычки о Фому.
— Угрюмец-то в последнее время вконец озлобился, — шушукались они, — таким страшным его никто никогда не видывал. А коли мог таить про себя непереносимую ревность, то мог ей и выход дать…
Но кумушки пока только судили да рядили о Фоме, окончательного приговора они ему не вынесли. Бывший монах, предводитель мятежников, кающийся гордец вызывал у них не меньше подозрений. Шуана они винили в том, что он вторгся в жизнь Жанны, лишил ее разума и если не своими руками толкнул несчастную со всей силы в воду, на что тоже был способен, то, уж конечно, подтолкнул к гибели надменностью и высокомерием. Какое из двух предположений станет в конце концов уверенностью, не было еще ясно, оба они сопутствовали сожалениям о погибшей, тревожа всех и будоража, превращая смерть в зловещее, подозрительное и угрожающее событие. Ощутив непокой белопустынцев, таящееся в воздухе напряжение, сторонний наблюдатель мог предугадать и ту ужаснейшую сцену, которая разыгралась на следующий день.
А мертвая Жанна все лежала среди прибрежной осоки, дожидаясь представителей власти — врача и пристава из Белой Пустыни, — что должны были «опознать мертвое тело», как гласит равнодушный язык закона. Обыватели, поспешившие к озерцу с тем, чтобы потешить любопытство неожиданным зрелищем, потихоньку разошлись, вспомнив о неотложных каждодневных делах, однако же дорогой беспокойно перешептывались, гадая и перебирая причины случившейся беды.
Схлынувший поток зевак оставил возле покойницы управляющего Кло — он сидел, дожидаясь прихода властей, — и Нонон Кокуан, которая сама захотела побыть возле умершей. Да и как могла Нонон остаться в стороне? Это она-то, так преданно любившая Жанну? Все последнее время портниха мужественно защищала хозяйку Ле Ардуэй от нападок недоброжелателей, обвинявших несчастную в забвении праведной стези долга и порядка из-за овладевшей ею «страсти к погибели», подразумевая под «погибелью» посещения Клотт и таинственные свидания с аббатом де ла Круа-Жюганом. Нонон глубже всех в деревне — не считая, наверное, старой Клотт — потрясла безвременная смерть Жанны: одно разбитое сердце всегда чувствует боль другого. Защищая ее при жизни, Нонон сострадала несчастной любви Жанны Мадлены, хотя та ни словом о ней не обмолвилась; Нонон поняла все без слов: она и сама любила в юности, и так же несчастливо, и поэтому день за днем неподалеку от отчаявшейся влюбленной изнемогала от молчаливой жалости. Из почтения к хозяйке Кло простая поденщица не осмелилась выразить свое сочувствие вслух или дать знать о нем безмолвным, красноречивым знаком, который, не раня, тронул бы сердце лаской, зато теперь она без опаски выражала свою привязанность безутешным плачем. Я уже говорил о простодушии Нонон, портниха не сомневалась, что душа Жанны Мадлены видит, как горько она плачет возле оставленного ею тела… О посмертной признательности тех, кого мы тайно любили при жизни, говорит религия своим чадам, утешая за все несбывшееся здесь, на земле. Нонон Кокуан ощущала на себе дуновение Божьей благодати, и горькие слезы, которые она проливала, становились все слаще.
Между тем ослепительное утро превратилось в ослепительный день. Может быть, в самый чудесный из летних дней: воздух был свеж и прозрачен, озерцо сверкало, травы пахли пряно и сладко, солнце грело все жарче и жарче, бабочки, шмели и пчелы, привлеченные неподвижностью Жанны, вились и жужжали вокруг нее, а она лежала, будто преждевременно срезанный цветок. Нонон, то сидя, то опустившись на колени, перебирала четки и молилась Той, что жалеет нас и тогда, когда Господь занят лишь Своей справедливостью, ибо Он одарил Свою мать даром быть милосерднее, чем Он сам.
Время от времени набожная Нонон поднимала прекрасные голубые глаза — их лазурь сияла чище и ярче от загоревшегося сердечного огня — к другой лазури, которую не помрачали ни века, ни бури, и сквозь ее сияние видела Жанну, что наклонялась к ней с ласковой улыбкой. Управляющий сидел по другую сторону от покойницы и подавленно молчал — близость смерти часто действует угнетающе на ограниченных людей.