Когда силы оставляли Клотт, она подчинялась немощи и, побежденная, но не отчаявшаяся, приваливалась к пригорку или куче камней у обочины, а потом снова пускалась в путь, чтобы через несколько шагов опять остановиться. Время шло. Колокол Белой Пустыни позвал прихожан на панихиду. Несчастная услышала его призыв и растерялась. Она измерила взглядом — и каким! — пространство, что отделяло ее от церкви: его вмиг одолела мысль, а должны были сантиметр за сантиметром отмерить безжизненные ноги. До сих пор она твердила себе с надеждой: «Я доберусь», теперь испуганно спросила: «Доберусь ли я вовремя?» На пустынной дороге не дождаться ни всадника, ни фермера с телегой, некому посочувствовать решимости отважной калеки — не может идти, а идет, — подсадить, довезти до церкви. Гнев и бессилие раздирали сердце Клотт, оно тяжело колотилось в груди, но, сколь бы ни тяжелы были его удары, ноги оставались бесчувственными. Клотт больше не останавливалась передохнуть, тело у нее болело, в голове мутилось от усталости, но, боясь потерять сознание и опоздать, она ползла на руках, раня их об острые камни, и волокла в зубах палку, с которой не могла расстаться. Господь сжалился над мужественной Клотт: до церкви она доползла к началу отпевания.
Священник только начал служить, когда полумертвая от изнеможения Клотт заползла за ограду кладбища. В переполненную церковь не войдешь, и Клотт пристроилась на паперти возле бокового входа, ведущего в придел Божьей Матери, там, позади женщин, что столпились и у этих дверей, Клотт присоединила свою молитву и слезы к великолепному песнопению, каким церковь оплакивает мертвых, и еще к карканью кладбищенских ворон, круживших черной стаей вокруг гудящей звоном колокольни. Клотт приползла в церковь помолиться, но оставалась все той же гордячкой — она не стала окликать стоящих к ней спиной женщин и здороваться с ними, а те, перешептываясь, толковали о покойнице, хозяине Фоме и аббате де ла Круа-Жюгане. Клотт никто не заметил, она отползла от церкви чуть раньше окончания панихиды.
Заупокойная служба кончилась. Гроб подняли с козел, на которых он стоял, и понесли на кладбище, где ждала его вырытая могила. Причт с пением псалмов двинулся за гробом, а следом повалила толпа. И у самых суровых мужчин щемит сердце, когда причт стоит вокруг могилы с погашенными свечами, а священник кропит ее святой водой под пение «покойся с миром», потом кропит гроб, сняв с него траурный покров, и вот уже о крышку гроба глухо ударяют первые комья земли. Гроб опустили в могилу, и ничто пока не нарушило торжественного и печального обряда. Священник в последний раз благословил покойницу и с последним «амен» отошел от могильной ямы, оставив позади себя глубокую и мрачную тишину. Наступила очередь прихожан кропить могилу святой водой и бросать в нее землю. Все это время Клотт молилась за холмиком свежевырытой земли, никем не замеченная, но теперь подалась вперед и оказалась как раз позади мужчины с кропилом. Клотт потянулась за кропилом, мужчина, передавая его, взглянул на протянутую руку, потом на ту, что ее протягивала…
— Да это же Клотт! — воскликнул он, передернувшись, и отшатнулся, словно протянутая к нему рука грозила заразить его чумой. — Что тебе здесь понадобилась, стриженая? Для какой новой беды ты выползла из своей норы?
Имя «Клотт», ее неожиданное присутствие на кладбище, испуг и брезгливость, выказанные крестьянином, мгновенно подействовали на толпу, зарядив ее тем особым зарядом, какой всегда предваряет из ряда вон выходящие несчастья.
Клотт побледнела, услышав, что ее назвали «стриженой», напомнив о перенесенном унижении, и без того не забытом, но и бровью не повела, будто ничего не слышала, будто боль о погибшей Жанне иссушила весь ее гнев.
— Дай кропило, я благословлю ее, — сказала она медленно и прибавила с твердой кротостью и поистине королевской снисходительностью: — Не оскорбляй старость, когда рядом смерть.
Но что проку в кротости? Человек, к которому она обратилась, был груб и жесток от природы, а его ремесло только усугубило природную жестокость. Белопустынский мясник по имени Оже с детства боялся и ненавидел Клотт. Его отец вместе с тремя другими парнями в 1793 году привязал Клотт к позорному столбу на рынке и состриг проклятыми ножницами волосы, которыми она так гордилась. Вскоре после нанесенного Клотт оскорбления мясник погиб насильственной смертью, и семья, оплакивая кормильца, глухо винила в его смерти ведьму Клотт. Сын убитого не просто осуждал, презирал или брезговал «барской прислужницей» — он ее ненавидел и, ненавидя, был неумолим.
— Не получишь, старая ведьма! — рявкнул он. — Святая вода свернется, только ты до нее дотронешься! В церковь ни ногой, а к гробу лезешь, бесстыжая! Хочешь надругаться? Осквернить? Ходить не можешь, а все-таки притащилась, гадина, лишь бы похороны испортить несчастной женщине! Кто, как не ты, ее загубил?! Она, может, и померла оттого, что по слабости с тобой водилась!
Ненависть передается электрическим током, слова мясника взбудоражили толпу. Все видели, как несчастна Жанна, но никто не мог себе объяснить, куда подевалось ее здравомыслие и отчего полыхает огнем лицо, а ее внезапная смерть была так же темна и непонятна, как последние годы жизни.
Смутный ропот пробежал по толпе, тесно сгрудившейся вокруг могилы, освещенной косыми лучами солнца. В глухом неясном ропоте уже выделялись слова «ведьмачка», «порча», приглушенные пока выкрики грозили стать вскоре громкими и пронзительными. Пакля занялась, обещая вспыхнуть и охватить все огнем.
Никого из причта в толпе уже не было, священник с дьяконом вернулись в церковь. Не нашлось и вожака, чье властное слово могло бы обуздать и остановить толпу. Почувствовала ли Клотт опасность, что затаилась в каждом волоконце, в каждом из стеснившихся вокруг могилы тугой петлей людей, испуганных, возбужденных, невежественных, давным-давно отторгнувших ее, изгнав из своего роя, — людей, на которых она смотрела из своего одиночества отчужденно и свысока, словно с вершины башни?
Но если она и чувствовала опасность, то что из того? Кровь наложницы былых властителей здешнего края прилила к морщинистым щекам отблеском неоспоримого превосходства над сгрудившимся стадом смердов и мужланов, посмевших бунтовать. Опершись на палку, в трех шагах от зияющей могилы, она взглянула на Оже-мясника с тем высокомерием, с каким, молодая, смотрела из седла сеньора Орлона де Надмениля на молчаливо негодующую Белую Пустынь.
— Прикуси язык, сын палача! — бросила она. — Твоему папаше не принесло счастья прикосновение к голове Клотильды Модюи!
— Отец начал, мне кончать! — прорычал в ответ разъяренный мясник. — Он тебя, старая карга, обкорнал, а я башку сверну!
Вслед за словесной угрозой в воздух взмыла жилистая рука, привыкшая запрокидывать быкам головы, чтобы потом полоснуть ножом по шее.
Клотт не опустила взгляда. Удар камнем избавил ее от нового унизительного оскорбления. Нескрываемое презрение немощной калеки разъярило толпу, и кто-то запустил в нее камнем. Камень попал в лоб. Брызнула кровь. Клотт упала. Но тут же приподнялась, опираясь на руки, кровь, хлещущая из раны на лбу, заливала ей глаза.
— Трусливое подлое отродье! — процедила она.
Второй камень ударил ей в грудь, старый порыжелый платок почернел от растекшейся крови. Показавшись, кровь оказала присущее ей злое магическое воздействие — не образумила, а возбудила толпу, пьяня и разжигая жажду. Крики: «Смерть старой ведьме!» — раздавались все громче и вскоре заглушили другие, совсем немногочисленные: «Остановитесь! Не смейте! Не убивайте ее!» Безумие распространялось, как чума, перекидываясь с одной головы на другую, перетекая из сердца в сердце. Свирепея, толпа сжималась все теснее, готовясь нанести последний удар. Избежали безумия пока только те, которые находились по краям забродившей людской браги, но, любопытствуя, стремясь узнать, что же происходит там, у самой могилы, они напирали изо всех сил и все туже затягивали петлю.