Выбрать главу

— Бессердечные! — с отчаянием вымолвил он.

Пастухи не обратили внимания и на это, застыв в молчании и неподвижности, подобные камням, на которых сидели.

— Ладно, — продолжал Ле Ардуэй, помолчав, — если не можете сделать с ним то, что сделали со мной… и с ней… покажите его судьбу в вашем зеркале, я хотел бы узнать, долго ли ему тяготить собой землю.

Молчание и неподвижность пастухов были куда оскорбительнее, обиднее, безжалостнее самых обидных и безжалостных слов. Молчание сродни равнодушию глухой судьбы, которая раздавила вас, не слыша вашего утробного воя.

— Звери! Не хотите мне отвечать?! — В голосе Ле Ардуэя зазвучал гнев. — Как хотите! Обойдусь и без вас! — Он прибавил проклятье. — Держите при себе свои зеркала и колдовские штучки. Я сам определю день, когда умрет аббат де ла Круа-Жюган.

— Лучше посоветуйтесь с ним самим, хозяин Фома, — с издевкой предложил Поводырь. — Вот он скачет. Слышите ржанье его конька?

И впрямь в потемках бешеным галопом проскакал всадник, проскакал так близко, что все ощутили дуновение ветра, увидели, как по углям пробежала и тут же погасла змейка огня.

— Догоните его, хозяин Фома, — предложил пастух, от души наслаждаясь гневом, который умело разжигал в Ле Ардуэе.

Ле Ардуэй в ярости ударил дорожным посохом по камню, и тот брызнул искрами — так силен был удар.

— Вот-вот, колотите камни палкой, — насмешливо одобрил пастух, — собаки тоже, когда разозлятся, бросаются их грызть, камням ни жарко ни холодно. Неужто вы думаете, что аббата-воителя можно припугнуть палкой, как жалкого бахвала на ярмарке Варангбека или Креанса? Только свинцовая пуля справится с таким де ла Круа-Жюганом, хозяин Фома, но ведь «синяки» больше не отливают пуль.

— Таково твое предсказание аббату? — спросил Ле Ардуэй, стиснув железными пальцами плечо пастуха и встряхнув того, будто ветку. Глаза его, расширившись от надежды сродни безумию, засверкали в потемках.

— Да, — согласился пастух; бешеный Фома все же вытряс из него предсказание. — Между бровями у него начертана буква «У», знаменье лютой смерти. Как жил монах, так и умрет. Пули уже проложили дорогу последней, она ляжет в приготовленное для нее ложе и унесет аббата с собой. Он — жених, пуля — его невеста, но она может и не явиться, прошли времена, когда шуаны и «синяки» обменивались в ночной темноте свинцом.

— Я отолью для него невесту! — воскликнул Ле Ардуэй с упоением мстителя, узнавшего наконец верное средство отмщения, которому невозможно помешать, ибо оно и есть судьба. — Я добуду свинец, даже если мне придется выцарапывать его ногтями из оконного переплета церкви Белой Пустыни и жевать зубами, будто смолу!.. Держи на бедность, потому как ты его все-таки сглазил, упрямый осел!

Фома что-то швырнул в круг пастухов и, упав, невидимые в потемках монеты тускло блеснули среди углей. Сам Ле Ардуэй словно бы растворился в потемках, уйдя неслышными торопливыми шагами. Он знал здешние места, знал коварные тропы пустоши — и сколько же жестоких видений удалилось с ним вместе! Этой ночью недобрая пустошь сказала ему устами пастуха последнее слово, и он уходил с таким переполненным сердцем, что вряд ли слышал старинную песню, которую запели пастухи-ёрники, возможно пересчитывая полученные от него денежки:

Тире-лире-лире, на рубашке дыры, Тире-лире-латы, ты поставь заплаты, Тире-лире-ли, нет у нас иглы, Тире-лире-пи, пойди да купи. Тире-лире-леты, нет у нас монеты…

Пастухи, рассказывая о встрече с Фомой дядюшке Тэнбуи, говорили, что оставили монеты в костре: обычай их племени не позволяет брать деньги за прорицания. Однако никто никаких монет на пустоши не находил, хотя черные пастушеские кострища бросались в глаза сразу, и в деревне, когда эта история выплыла наружу, стали говорить, что костры проклятых колдунов похожи на адский огонь, раз сгорают в нем даже монеты. Но вполне возможно, их прибрал какой-нибудь скромник-прохожий, никому не похвастав своей удачей. Нормандия-то была уже не та, что при славном герцоге Роллоне, когда, проезжая по лесу, можно было повесить золотой браслет на дубовую ветку, а через год забрать его с того же дуба.

Пастухи повстречали Ле Ардуэя где-то в конце поста 18…

Местные жители пастухов обходили стороной, а если нанимали, то из страха, да и пастухи никогда не вступали в разговоры с фермерами, так что о встрече их с Фомой на пустоши стало известно много месяцев спустя, а тогда ни в Лессе, ни в Белой Пустыни никто и не подозревал, что муж Жанны вернулся в родные края.

Приближалось тем временем Светлое Воскресенье. Пасхальная служба в том году в Белой Пустыни обещала быть особо торжественной, куда торжественнее, чем во всех остальных приходах. И вот почему: епископ снял с аббата де ла Круа-Жюгана наложенную на него епитимью. Три года размеренной и одинокой жизни, какую аббат вел в Белой Пустыни, показались достаточным искуплением за его военные подвиги и попытку самоубийства. Скандальные слухи, что связывали имя аббата с Жанной Ле Ардуэй, по мнению церковных пастырей, которые имели право судить его, ничего не значили. Церковь имеет дело только с осуществленным и, по-матерински твердая в своей справедливости, отвергает порождения человеческого разума — досужие домыслы. «Горе смущающимся!» — говорит она и с присущим ей величием стоит неколебимо среди вихря толков и пересудов. Так отнеслась Церковь и к аббату де ла Круа-Жюгану. Спокойная, всеведущая, неуязвимая, она не отозвала его из Белой Пустыни, не перевела в другой приход, где он никого бы не смущал, что казалось бы разумным лишь с житейской точки зрения, далекой от церковного духовного опыта, но, прождав три года, вернула ему всю полноту священнических обязанностей и поручила служить пасхальную мессу.

Когда новость облетела округу, чуть ли не все обыватели Белой Пустыни пришли на мессу, которую должен был служить внушавший страх и любопытство монах-шуан, чью жизнь и лицо обожгла своим пожаром война. Сам епископ, соберись он служить в Белой Пустыни пасхальную службу, не собрал бы в храме столько народу. «Аббат де ла Круа-Жюган по рождению, характеру, способностям и сам может стать епископом, — толковали о нем в Белой Пустыни. — И, стремясь к вершинам церковной иерархии, он, конечно, не останется жить в деревне». Белопустынцы уже вообразили себе кардинальский пурпур на могучих плечах аббата, который сбросил черный плащ покаяния с небрежностью льва, разорвавшего оскорбительные своей немощью путы. Графиня де Монсюрван, никогда не покидавшая замок, молившаяся только в домовой часовне, тоже прибыла на пасхальную мессу, где собиралась быть вся местная знать, вознамерившись почтить в лице пастыря аристократа и военачальника.

Пасха в тот год была поздняя, приходилась на шестнадцатое апреля, и сомнений в том нет, так как день запомнился надолго.

Старая графиня, а ей исполнилось ни мало ни много сто лет, когда я с ней беседовал и она нашивала лоскутки своих собственных воспоминаний на историю дядюшки Тэнбуи, говорила, что весенний день был чудо как хорош, а церковь Белой Пустыни с трудом вместила толпу прихожан, стеснившуюся под ее сводами. Крестьяне-котантенцы, отдавая дань наивному христианскому суеверию, утверждают, что на Пасху всегда светит солнышко. Воскресение Христа, по их представлениям, совпадает с весенним пробуждением природы, и почему они должны думать по-другому, если и сама Церковь привела в соответствие со сменой времен года свои праздники. Рождественский снег, плаксивый ветер Страстной Пятницы, солнце Пасхи вошли в поговорку в Котантене. Так вот на эту Пасху тоже сияло солнце и освещало церковь яркими радостными лучами, совсем особыми, не похожими на лучи всех других дней года. Ох уж эти солнечные чары первых весенних дней! Они помнятся тем дольше, чем сами воздушнее и мимолетнее.

Все скамьи в церкви были заняты, на них расселись семейства, снявшие их на целый год. Празднично разодетые крестьяне теснились в проходах и даже в боковых приделах, куда ни взглянешь, со всех сторон только и видны что красные куртки с медными пуговицами и кожаные пояса, в какие уже не первый век рядятся щеголи Нижней Нормандии. В главном проходе основного нефа волновалось белопенное море чепцов, какие потом метко окрестят мятежным именем «кометы», потому, наверное, что в них у юных нормандок необыкновенно воинственный и своевольный вид, — ни в одной французской провинции больше нет таких головных уборов. Все склоненные друг к другу головки в белоснежных чепцах — один ворчун проповедник назвал их гусиным стадом — одушевляло единственное желание: увидеть наконец аббата «Рожа всмятку» — так называли де ла Круа-Жюгана в деревне — без капюшона. Прозвище пристало бы и к его потомкам, не будь аббат священником и к тому же последним в роду.