Единственная скамейка, которая пустовала среди битком набитых, принадлежала Жанне Ле Ардуэй, — она заперла дверцу на ключ еще своей собственной рукой. Пустовала скамья с тех самых пор, как не стало ее хозяйки, а Ле Ардуэй исчез неведомо куда. Вот она-то и напоминала в пасхальный день ту самую историю, какую я вам рассказываю. Сначала пустая скамья приводила на память покойницу, о которой и так не забывали в Белой Пустыни, а потом и аббата де ла Круа-Жюгана, бывшего монаха разрушенной обители, который должен был служить пасхальную мессу.
Вспоминалось невольно, с чего началась беда, сгубившая Жанну, а началась она, когда Жанна сидела на этой самой скамейке. Беда приключилась с ней, по выражению Боссюэ, от «сих ямин, через которые Господь льет свет в человеческую голову», вот только «ямины», обращенные на Жанну из-под рассеченного лба и островерхого капюшона, были скорее двумя окнами в ад или, как говорили местные крестьяне, умевшие рисовать словами не хуже, чем Сурбаран красками, «раскаленными заслонками адской печи».
Вспоминались и слухи, что ходили и не перестали еще ходить об аббате, и люди любопытствовали, с каким же выражением лица пройдет аббат мимо пустого места, где недавно сидела его жертва (а Жанну по-прежнему считали его жертвой), когда будет служить мессу и приносить другую, бескровную жертву, претворяя хлеб в плоть Господа нашего Иисуса Христа. Нелегкое, надо признать, испытание! Ни у кого из головы не шла разыгравшаяся драма, и все ждали, какой же будет развязка.
Трудно передать тот трепет ожидания, каким была наэлектризована толпа, когда красное полотнище приходской хоругви заполоскалось в воздухе у хоров, знаменуя начало крестного хода, и звон колокольчика в портале возвестил, что священнослужители вот-вот тронутся в путь. Кому не известна любовь людей к зрелищам, даже самым знакомым, даже виденным уже сотни раз? Первой поплыла хоругвь из переливчатого алого шелка с золотыми кистями, ее выносят только по большим праздникам, и она сразу настраивает всех на торжественный лад, за ней несут серебряный крест на подушечке, которую вышивали девицы прихода, а следом пасхальную свечу, похожую на обелиск из белого воска, пламя которой достает до верхушки креста. К благовонному запаху ладана, бодрящему запаху букса присоединили аромат и первоцветы: священник возложил юные цветочки ко всем статуям святых еще в Святую субботу, и, завядшие, они пахли тонко и нежно, наполняя душу ощущением чистоты и святости. А как сияли великолепные облачения, подаренные графиней де Монсюрван и надетые в первый раз! Она хотела, чтобы вельможный аббат (так она называла де ла Круа-Жюгана), служивший впервые после отрешения пасхальную мессу, служил ее в пурпуре и роскоши, достойной его!
Как положено, аббат замыкал великолепную процессию, следуя за кюре из Варангбека и кюре Каймером в белых альбах, оба они потом будут прислуживать ему в алтаре, исполняя обязанности дьяконов. Толпа тянула шеи, а девушки, когда процессия проходила мимо, вставали ногами на молельные скамеечки, лишь бы рассмотреть аббата. Солнце радостно заглядывало в церковь сквозь широко распахнутые двери, озаряло витражи на хорах, посылая вниз таинственно светящиеся разноцветные лучи, заставляло колонны светиться в сумраке белыми свечами и готово было ударить прямо в лицо тому, кого так жаждали увидеть прихожане, — жаждали и боялись, опасаясь притягательности, присущей безднам. Однако аббат, разумеется совершенно непреднамеренно, только еще больше разжег всеобщее любопытство, алчущее лицезреть во всей полноте его сокрушительное безобразие: облачась, как подобает священнику, в альбу, мантию и епитрахиль, он не снял капюшона, так что лицо его было привычно затенено преградой черного бархата.
— Больше всех разогорчились девицы Белой Пустыни, сударь! — рассказывал дядюшка Тэнбуи, утверждая, что подробности знает от самой Нонон. — Когда аббат прошел мимо места той, что по его вине погибла, не получилось у них разглядеть выражение его лица, и они так и не узнали, есть ли у надменного гордеца сердце. Не разглядев ровным счетом ничегошеньки, они спрашивали шепотом друг у дружки, не получил ли старый дьявол разрешения от Папы служить и мессу в капюшоне. Но вы, сударь, не беспокойтесь, никакого такого разрешения аббат не получал, и девицы, и парни, и все остальные увидали его лицо на мессе, а кроме лица еще и много другого, чего никто и не помышлял увидеть.
Но крестный ход ожиданий не оправдал. Если и удивились чему прихожане, то разве что великолепной пряжке, скреплявшей мантию на груди монаха, слепившей крестьянские глаза необыкновенным блеском драгоценного камня. «Известное дело, драгоценные каменья сверкают особенным блеском на груди у священников», — не раз говорили обыватели Белой Пустыни графине де Монсюрван, а она приписывала их суждение отчасти разыгравшемуся воображению, отчасти темному капюшону, который оттенял блеск, и не могла не улыбнуться нелепым суевериям простолюдинов.
Священники с крестным ходом обошли церковь внутри, потом снаружи и вернулись, оставив дверь открытой. День стоял ясный, теплый, народу в храме сгрудилось много, так что немалая толпа слушала мессу и у входа, люди стояли даже под тисом, что рос напротив распахнутых дверей.
Хор славил Господа, священники меняли облачения, наконец двери ризницы отворились, мальчики-хористы двинулись к алтарю, неся в руках свечи, за ними шли дьяконы с кадилами, а следом, замыкая процессию, появился аббат в ризе. Любопытство, волновавшее прихожан во время крестного хода, всколыхнулось вновь и на этот раз не было обмануто. Аббат снял черный капюшон, и его идеальной лепки голова предстала без всяких покровов…
Никогда бы фантазия ваятеля или воображение сошедшего с ума гениального скульптора не выдумали бы того, что создал случай, соединив пули мушкета и усилия «синих», разбередивших незажившие раны, превратив в нечто невообразимое божественную красоту того, кого сравнивали с мужественным и прекрасным архистратигом Михаилом. Госпожа История помнит страшные шрамы де Гиза-младшего, они были ужасны и, наверное, сравнимы с уродством аббата де ла Круа-Жюгана, но именно они подвигли де Гиза-старшего на великолепное изречение: «Дворянин постоит за свою честь и на развалинах собственного тела».
Впервые перед глазами окружающих предстала во всей обнаженности случившаяся с аббатом катастрофа. Устрашающее зрелище! Коротко остриженные волосы, посеребренные на висках ранним инеем, открывали, а не прятали переплетение фиолетовых рубцов и ямин. «Крошево» — так, может быть, грубо, но образно определил его Тэнбуи, однако «крошево» выражало такой непримиримый вызов судьбе, что если взглянувшие на него и опускали глаза, то скорее из робости, похожей на робость Моисея, не смевшего глядеть на пылающий куст, в котором являл Себя Бог. Пылающий ледяным пламенем человек тоже таил внутри себя бога, который был больше его жизни и сумел попрать смерть, когда пришло время ей противостать.
Сейчас аббат готовился оделить свою паству благодатью и шел, сосредоточившись, опустив глаза и молитвенно сложив руки, — те самые руки, которые не только держали клинок, запретный для пастырей, но и сами стали похожи на сталь. Несмотря на смиренную позу, де ла Круа-Жюган оставался воителем и господином, созданным повелевать и вести за собой, — исполинского роста, в златотканой парче, засверкавшей в падающих сверху лучах солнца, он казался не человеком, а огненным столпом, что вел народ Израиля по пустыне. Графиня де Монсюрван, отягощенная грузом своих ста лет, говорила об этой минуте так, словно вновь воочию видела перед собой коленопреклоненную Белую Пустынь, узревшую и поклонившуюся роковому уродству аббата, который приблизился к алтарю и начал служить.
Никто больше не помнил о его преступлениях. Никто не осмелился затаить в уголке покорившейся души дурной мысли против него. Он стал достоин тех полномочий, какие вернула ему Церковь, и величавое спокойствие, с каким он поднимался по ступеням к алтарю, говорило о его полнейшей безгрешности. Впечатление неосновательное, но в ту минуту всепокоряющее. Жанна Ле Ардуэй была забыта. Было забыто все, во что свято верили еще минуту назад.