— Здесь не Гелиизен, Ликоли! — оборвал Бора меня почти грубо. — Невинность женщины у нас не показатель ее душевной и телесной чистоты или степени распутства. Это тот дар, что она отдает кому захочет или хранит, если такова ее воля. Предательство того, кому уже обещана верность, — вот где непростительный грех. И такого греха у тебя передо мной нет, по здравому размышлению. А мои грезы все это время не есть твое обещание!
Говоря последнюю фразу, анир, однако, сорвался на подобие угрожающего ворчания и губы его кривились, явно сдерживая желание оскалиться.
— Разумно ли тебе оставлять меня, если вызываю гнев? — прямо спросила, набравшись смелости то ли от общей безысходности, то ли от нарастающего кружения в больной голове. — Зачем держать при себе кого-то, кто злит и разочаровывает одним своим видом?
— Мой гнев — моя проблема, а мое разочарование — моя глупость. Проблемы я привык решать, а с глупостью с легкостью справляется опыт. Ты остаешься, Ликоли, — отрезал он.
— В качестве кого?
Бора поднял правую бровь, будто не совсем понял, о чем спрашиваю, и поджал губы с оттенком обиды.
— Я договоров не нарушаю. Лишь надеюсь, что ты пожелаешь быть не только моей супругой и гарантом мира между нашими странами, но и той, кто полюбит.
Ах, нет, а вот этого проклятого, разрушающего и лишающего ума чувства я надеюсь избегать во веки веков. Насколько безумной нужно быть, чтобы желать пережить еще раз ту боль, что по сей миг не покинула меня, лишь затаилась, спрятавшись за новыми, навалившимися бедами, и наверняка только и ждет момента наброситься исподтишка.
— Разве есть те, кому под силу полюбить, повинуясь собственному желанию? Глупое сердце делает выбор за нас, — усмехнулась я, не сумев сдержать горечи. — Обещать неподвластного тебе я не могу, но не лгать, не предавать и никогда не ударить в спину — клянусь.
— Этого пока достаточно, — кивнул Бора, заметно расслабляясь и даже немного возвращаясь к своей недавней самоуверенности. — А на сердце не пеняй, слушать его не порок. А уж говорить я его заставлю.
Без стука и позволения в комнату вошел бородатый целитель, с большой деревянной кружкой, над которой поднимался едва заметный пар.
— Ты ступай отседова, предводитель, — совершенно непочтительно сказал он. — Крохотуле отдохнуть надо. Успеешь наговориться, голова у нее сейчас и без твоих речей кружится. — Бора забормотал что-то недовольное, но пожилой анир отмахнулся: — Иди уже, себя не томи и ейного охранника не изводи. Он уже чего только не придумал, небось.
Внезапно я почувствовала всю правоту слов лекаря. Перед глазами и правда плыло, кожа горела и замерзала одновременно, а болело просто повсюду. А уж про то, что кресс Инослас нафантазировал о нашем уединении, и говорить нечего.
— Отоспись, Ликоли. Я поблизости буду, — со вздохом сказал Бора и быстро покинул комнату.
— Да уж кто бы сомневался, — фыркнул в усы целитель, поднося кружку к моему рту. — Его с мальства от ликолевого меду было не отогнать, раз чуть не утоп в чане с ним. Эх, знала его бабка, всегда знала…
Что знала, я и подумать не успела. Сонливость навалилась стремительно, я и десяти глотков сладко-пряного питья не успела сделать, как начала проваливаться в забытье.
Я двигалась вдоль огненной стены, которая никак не кончалась. Сначала почти бежала, потом шла, все замедляясь, и под конец устало брела. По другую сторону огненной преграды был Алмер и его проклятая сестра, обнаженные и прикасающиеся друг к другу, вытворяющие нечто, вызывающее у меня отвращение и бесконечную тошноту, насмехающиеся надо мной. Слов было не разобрать, но смысл до меня доходил, и он жег и уязвлял бесконечно. Порченая. Бесполезная. Глупая. Не способная ни на что.
И как бы я ни старалась, уйти от них не получалась, попытки отвернуться не помогали, они снова и снова оказывались передо мной, защищенные огнем. В какой-то момент я стала бросаться на неестественно красное с мертвенно фиолетовыми всполохами пламя, кричать, требовать оставить меня в покое, потом срывала голос, приказывая, прося и, наконец, умоляя объяснить мне, за что вообще все, но ничего не менялось. Кошмар длился и длился, силы покидали меня, ненавистная преграда жгла, заставляя задыхаться от жары, картина за ней терзала и пытала, но и бежать от нее было некуда. Ведь по другую руку у меня разливался сплошной, непроглядный мрак, ступить в него хоть на шаг было дико страшно — чудилось, что в нем таится нечто огромное, жуткое, только и поджидающее возможности меня поглотить, или просто бездонная бездна, в которую я рухну сразу же.