Выбрать главу

Арестованные, нередко знаменитости, содержались там под надежной охраной в ожидании суда. Общаться между собой им разрешали не часто, зато в случаях, когда запрет не действовал, подобное послабление считалось весьма добрым знаком.

Среди былых приближенных Марка Аврелия, заключенных в казармах, сенатор Аполлоний выделялся своей безмятежностью. Для Пертинаксов, Юлианов, Викториев, поскольку все они виделись ежедневно, его поведение служило некоторой поддержкой. Они в один голос не без юмора определяли его как «последнего после усопшего Марка Аврелия истинного философа Империи».

Впрочем, горизонт мало-помалу светлел. Помпеанус отказался от власти, его друзья больше не представляли опасности. Вот почему никого по-настоящему не удивляло, что приговоры выносились довольно мягкие. Так Юлиана всего лишь отправили в ссылку в Медиоланум, Пертинакса — в его родное селение, в Лигурию. Даже Викторий, чья неукоснительная прямолинейность могла сравниться лишь с его несусветной искренностью, избежал худшего.

Почему же при подобных обстоятельствах Аполлоний испытывал какие-то тягостные предчувствия? Ведь, помимо всего прочего, он в этом деле был, вне всякого сомнения, скомпрометирован менее всех прочих. Его сестра Ливия, его друзья, его рабы и клиенты, христианская община — все передавали ему успокоительные известия, слали подарки, лакомства, которые он, впрочем, без промедления раздавал другим узникам и даже преторианцам, которые надзирали за ним.

В то утро, тяжелое, душное, два гвардейца в полном парадном облачении — шлемы с гребнями, резные кирасы, пурпурные плащи, накинутые на плечи, — повели его в суд.

Тигид Перенний, префект преторских когорт, совершенно так же, как Помпеанус, был всадником сирийского происхождения. От своих предков он унаследовал матовый оттенок кожи, кучерявые волосы и бороду и естественную склонность к полноте. Тем не менее, его воспитание и путь к успеху по самой сути носили не восточный, а чисто западный характер. Аполлоний знал его талантливость в военном деле, ведал и то, что именно он, Перенний, обучал этому искусству Коммода, что и привело его ныне на один из ключевых постов государства.

Он восседал в курульном кресле в центре неширокого мраморного помоста с восковой дощечкой на коленях, а по бокам застыли двое стряпчих, готовясь делать заметки. За их спинами виднелась клепсидра, ронявшая капли воды с монотонностью, придающей этим голым, холодным стенам еще больше суровости и знобящей торжественности.

Перенний и Аполлоний учтиво приветствовали друг друга, и префект начал с вопроса, выбрал ли сенатор себе адвоката. Обвиняемый спокойно отвечал, что намерен защищать себя сам, коль скоро закон это допускает.

— Ты знаешь, по каким пунктам тебя обвиняют?

— Конечно. Предполагается, что я причастен к покушению на убийство императора.

Перенний подавил вздох:

— Если бы только это! Я сей же час мог бы тебя освободить.

— Стало быть, мне приписывают другое преступление?

— Вчера ночью один человек явился, чтобы тебя изобличить: ты христианин.

Ну вот, подумал Аполлоний, час настал.

— Ты сказал. Да, так и есть: я христианин.

Префект разом насторожился, подался вперед:

— Ты не можешь не знать, что участие в недозволенных сообществах, согласно законам Империи, карается смертной казнью.

— Я знаю законы.

— Послушай, Аполлоний, ты же философ, ты не чета этой швали, которая может утверждать любую чушь, сколько вздумается. Неужели ты пожертвуешь жизнью ради удовольствия отстаивать какую-то бредовую идею?

— Если я правильно понимаю тебя, префект, ты приговоришь меня не за то, что я христианин, а потому, что я признал это публично?

Перенний в замешательстве уперся подбородком в ладонь, почесал пальцем щеку и напомнил:

— Этого требует императорское правосудие, основы которого заложены самыми справедливыми и высокородными правителями.

— Но ты согласишься, что этот обычай столь же нелеп, сколь несправедлив.

Перенний раздраженно отмахнулся:

— Res publica[21] во все времена терпит ущерб от секты христиан. Это прямая угроза порядку! Сам факт твоей причастности к этой секте ставит тебя в один ряд тех, кто угрожает безопасности государства, то есть заговорщиков.

— Ну, — отозвался старик-сенатор, — если ты действительно убежден в том, что говоришь, тебе следует вынести этот приговор без малейших колебаний. Тем паче, что я был арестован по подозрению в заговоре против нашего правителя.

— Ты признаешь Коммода законным императором?

— Я всегда говорил, что это не тот правитель, какой нужен Империи, но никогда не ставил под сомнение его законных прав. Это тем очевиднее, что христианские заповеди предписывают отдавать кесарево кесарю и чтить порядок, ибо власть ниспосылается от Бога.

— В таком случае ты не можешь отказаться сжечь несколько зерен ладана перед статуей нашего Августа?

— Нет, этого я не сделаю. Ты ведь знаешь, император объявляет себя земным божеством. Воскурить ему фимиам было бы для меня равносильно вероотступничеству.

— Значит, ты хочешь умереть?

— Мое единственное желание — жить во Христе. Отойдя от него, я стал бы мертвецом.

— Твой ход мысли изумляет меня, Аполлоний. Пересмотри свое поведение. Я дам тебе три дня на размышление.

— Ни три дня, ни три года не заставят меня поступить иначе.

Преторианцы отвели Аполлония обратно в камеру. В ближайшие часы слухи о том, какой оборот принял этот допрос, стали распространяться внутри казармы, а затем и поползли по городу, вызывая изрядное волнение. Три дня спустя, когда префект и сенатор вновь встретились лицом к лицу, первый, как ни парадоксально, казался куда более взбудораженным, нежели второй. Образ действия Аполлония ставил префекта в положение до крайности досадное: дело в том, что Коммод по приказу покойного отца дал клятву ни при каких обстоятельствах не предавать сенатора казни. Да и терпимость, проявленная в отношении Помпеануса и его друзей, в немалой степени объяснялась желанием создать у народа благоприятное представление о юном императоре. И если приговор, вынесенный Луцилле и ее сообщникам, был единодушно одобрен гражданами, расправа над столь уважаемым человеком, как Аполлоний, должна была встретить совсем другую реакцию...

— У меня для тебя два известия, — начал Перенний, понижая голос, — они, возможно, побудят тебя переменить свои представления.

— Меня бы это удивило. Но слушаю тебя.

— Знаком ли тебе некто Сервилий?

В недоумении сенатор наморщил лоб, подумал, покачал головой:

— Нет, это имя ничего мне не говорит.

— Любопытно. Ведь это Сервилий на тебя донес.

— Кто бы он ни был, надобно признать, что, видимо, осведомлен он неплохо. Но почему ты думаешь, что это... сообщение как-то может повлиять на меня?

— Да просто... ну, по самому естественному первому побуждению я представил себя на твоем месте — ведь это должно пробудить жажду отмщения, а расквитаться посмертно еще никому не удавалось.

— Жаль тебя разочаровывать, но я охотно прощаю этому субъекту его поступок. Наверняка он плохо знает христиан, обманут бесчисленными клеветническими измышлениями, которые о нас распространяют, вот и подумал, что, выдав меня, он совершит полезное дело.

— А если я теперь сообщу тебе, что ко мне пришла твоя сестра и призналась, что она тоже состоит в этой секте? Она просила меня позволить ей разделить твою судьбу. Эта новость тоже оставит тебя равнодушным?

С обезоруживающим спокойствием Аполлоний отвечал:

— Равнодушным? Как это возможно? Я счастлив. Горжусь ее отвагой.

вернуться

21

Общее дело, порядок, общественный интерес; впоследствии слияние этих двух слов образовало ныне употребительное «республика» (лат.).