Выбрать главу

Я начал следующим образом:

— Ну, Кароль, что это ты с той бабой вытворял вчера, у пруда?

Чтобы лучше разобраться в моем вопросе, он спросил неуверенно:

— А что?

— Но ведь все видели.

Это было довольно неопределенное вступление — лишь бы завязать разговор. Он рассмеялся на всякий случай и, чтобы свести все к легкой беседе, сказал:

— Ничего особенного, — и равнодушно махнул кнутом…

Тогда я выразил удивление:

— Если бы она хоть на что годилась! А то ведь какая-то образина, к тому же старая! — Так как он не отвечал, я настаивал: — Ты что ж, со старыми бабами якшаешься?

От нечего делать он стеганул кнутом по кустам. Потом, будто это подсказало ему нужный ответ, вытянул кнутом лошадей, которые дернули бричку. Этот ответ я понял, хотя его и нельзя перевести на слова. Какое-то время мы ехали быстрей. Но скоро лошади замедлили бег, и, когда они его замедлили, он улыбнулся, дружелюбно блеснув зубами, и сказал:

— Какая разница, что старая, что молодая?

И рассмеялся.

Меня охватила тревога. Будто легкий озноб прошел по коже. Я сидел рядом с ним. Что бы это значило? Прежде всего одно бросалось в глаза: чрезмерное значение его зубов, которые сияли в нем и были для него внутренней обеляющей белизной, — таким образом, важней были зубы, чем то, что он говорил: казалось, что он говорил для зубов, — и мог говорить что угодно, так как говорил для удовольствия, был игрушкой и отрадой, понимал, что самая отвратительная гнусность будет прощена его веселым зубам. Кто же сидел рядом со мной? Кто-то такой же, как я? Да где там, это было существо качественно иное и обаятельное, родом из цветущего края, от него исходила благодать, переливающаяся в очарование. Принц и поэма. Однако почему принц бросался на старых баб? Вот вопрос. И почему это его радовало? Радовала собственная похоть? Радовало, что, будучи принцем, он оставался одновременно во власти похоти, которая толкала его к женщине, пусть даже самой мерзкой, — это его радовало? Эта красота (связанная с Геней) настолько себя не уважала, что ей было почти все равно, чем удовлетвориться, с кем якшаться? Мрак какой-то. Мы съехали с холма в Грохолицкий овраг. Я поймал его на неком кощунстве, совершаемом с удовольствием, и понял, что это кощунство небезразлично для души, да, нечто отчаянное по самой своей сути.

(Однако, возможно, я предавался этим спекуляциям, чтобы сохранить хотя бы позу исследователя во всей этой пьянке.)

Но, возможно, он задрал подол этой бабе, чтобы быть солдатом? Разве это не по-солдатски?

Я спросил (поменяв для приличия тему — нужно было следить за собой):

— А с отцом из-за чего воюешь?

Он помедлил, слегка удивившись, но быстро сообразил, что я, должно быть, узнал это от Ипполита, и ответил:

— Он маму изводит. Житья ей не дает, падла. Если б он не был моим отцом, уж я б его…

Ответ был безукоризненно выверен — он мог признаться, что любит мать, так как одновременно признавался, что ненавидит отца, это ограждало его от сентиментальности — но, чтобы прижать его к стене, я спросил напрямик:

— Сильно мать любишь?

— Конечно! Ведь это мать…

Имелось в виду, что нет в этом ничего особенного: все знают, что сын должен любить мать. Однако была в этом какая-то странность. Странно это было, если разобраться, ведь минуту назад он был настоящим анархистом, кидающимся на старую бабу, а сейчас вдруг показал себя традиционалистом, подчиняющимся закону сыновней любви. Так что же он признавал — законность или анархию? Но если он и следовал так послушно традициям, то совсем не для того, чтобы поднять себе цену, а именно для того, чтобы лишить себя всякого значения, представить свою любовь к матери как нечто совершенно обычное и не стоящее внимания. Почему он постоянно отрицает за собой всякую значимость? Эта мысль была странно притягательной — почему он отрицает за собой значимость? Эта мысль была как чистый спирт — почему рядом с ним любая мысль всегда становилась притягательной или отталкивающей, всегда страстной и возбуждающей? Теперь мы въезжали на холм, за Грохолицами, с левой стороны поднимался желтый глинистый овраг, где были выкопаны ямы под картофель. Лошади шли шагом — и тишина. Кароль неожиданно разговорился:

— Вы не могли бы подыскать мне какое-нибудь дельце в Варшаве? Может быть, мне заняться спекуляцией? Если бы я зарабатывал, то мог бы и маме немного помочь, она нуждается в лечении, да и отец издевается, что у меня работы нет. Мне уже это осточертело!

Он разговорился, потому что речь пошла о вещах практических и материальных, здесь он имел что сказать, и немало, естественно также, что он обратился с этим ко мне, — однако так ли уж это было естественно? Не было ли это лишь предлогом, чтобы «найти общий язык» со мной, старшим, сблизиться со мной? Действительно, в такое трудное время юноша должен искать покровительства старших, которые сильнее его, а достичь этого он может только личным обаянием… но кокетство юноши намного хитрее кокетства девушки, которой пол приходит на помощь… да, здесь наверняка был свой расчет, о, конечно же, бессознательный, невинный: он напрямик обращался ко мне за помощью, но в действительности для него дело было совсем не в том, чтобы найти работу в Варшаве, а в том, чтобы утвердиться в роли того, о ком заботятся, чтобы сломать лед… а остальное само собой устроится… Сломать лед? Но в каком смысле? И что «остальное»? Я знал только, точнее, подозревал, что это попытка его отрочества войти в контакт с моей возмужалостью, а также понимал, что он не брезгует, что его жажда, его желания делают его доступным… Я оцепенел, почувствовал его затаенное намеренье сблизиться со мной… будто весь мир должен обрушиться на меня. Не знаю, понятно ли я изъясняюсь? Общение мужчины с юношей вообще происходит на почве практических проблем, заботы, поддержки, но, когда это общение осуществляется непосредственно, обнаруживается невероятная скабрезность. Я почувствовал, что это существо старается покорить меня своей юностью, и я, взрослый, оказался на грани полнейшей компрометации. Но слово «юность» было для него неподходящим — не годилось его употреблять.

Мы въехали на холм, и открылся неизменный пейзаж на земле, скругленной холмами и вздымающейся застывшими волнами в косых лучах солнца, под облаками.

— Сиди лучше здесь, с родителями… — Это прозвучало категорично, ведь я говорил как старший — и именно это позволило мне спросить самым естественным образом, как бы продолжая разговор: — Тебе Геня нравится?

Самый трудный вопрос дался мне удивительно легко, и он ответил тоже без затруднений:

— Конечно, она мне нравится. — Он продолжал, указав кнутом: — Видите вон те кусты? Это не кусты, а верхушки деревьев оврага. Лисинского оврага, который соединяется с Бодзеховским лесом. Там иногда банды прячутся… — Он сделал многозначительное лицо. Мы ехали дальше, миновали придорожный крест, и я вернулся к прежней теме, будто от нее и не отвлекался… внезапно спокойствие, причины которого я не знаю, позволило мне пренебречь разрывом во времени.

— Но ты в нее не влюблен?

Этот вопрос был намного более рискованным — я уже подбирался к сути, — и настойчивость моего вопроса могла выдать меня в моих потаенных влечениях, моих и Фридерика, зародившихся у их ног, у их ног… я чувствовал себя так, будто задел спящего тигра. Необоснованные страхи.

— Не-е-ет… ведь мы знакомы с детства!… — И сказано это было без тени arriйre pensйe [7]… хотя можно было ожидать, что тот недавний случай у каретного сарая, когда все мы были тайными сообщниками, несколько затруднит для него ответ.

Ничего подобного! Тот случай был для него как бы в другой плоскости, и он теперь, со мной, был вне связи с тем, прошлым, — и его «не-е-ет», такое протяжное, имело привкус каприза и легкомыслия, даже озорства. Он сплюнул. Своим плевком он еще более выставил себя озорником и сразу засмеялся, и этот смех обезоруживал, как бы лишал меня возможности иной реакции; он смотрел на меня искоса, с улыбкой.

— Я предпочел бы с пани Марией.

Нет! Это не могло быть правдой! Пани Мария со своей плаксивой субтильностью! Зачем же он так сказал? Потому ли, что той старухе задрал подол? Но зачем же он задрал ей подол, что за абсурд, какая мучительная загадка! Однако я знал (и было это одним из канонов моего писательского знания о людях), что существуют человеческие поступки, внешне совершенно бессмысленные, которые, однако, человеку необходимы потому, что хоть каким-то образом его определяют, — вот, скажем, для примера, самое простое: некто готов пойти на любые безумства только ради того, чтобы не чувствовать себя трусом. А кому больше, как не молодежи, необходимо такое самоутверждение?…

вернуться

[7] Задней мысли (фр.).