Выбрать главу

Как знать, быть может, одной из наиболее мрачных тайн человечества — и запутанных — является именно эта, которая касается такого «единения» возрастов — способа и метода, в силу которых молодость внезапно становится доступной старшему возрасту и vice versa [9]. Ключом к этой загадке был в данном случае офицер, который, будучи офицером, уже тем самым имел установку на солдата и молодого… и это стало еще более очевидным, когда после ужина Фридерик предложил Семиану посмотреть на убийцу в кладовой. Что касается меня, то я не верил в случайность этого предложения, я понимал, что наличие в кладовой Юзека-убийцы-молодого начинало давить и стало гнетущим с того момента, как Кароль предался офицеру. Мы пошли туда — Семиан, Фридерик, я, Геня и Кароль с лампой. В зарешеченном чулане лежащий на соломе — спящий и скрючившийся, — а когда мы встали над ним, он пошевельнулся и ладонью во сне закрыл глаза. Ребенок. Кароль освещал его лампой. Семиан дал знак рукой не будить его. Он разглядывал его как убийцу пани Амелии, но Кароль освещал его лампой не как убийцу — он, скорее, как бы представлял его вождю — не столько молодым убийцей, сколько молодым солдатом, — он как бы показывал его как товарища. И освещал его почти как рекрута, будто шла мобилизация… а Геня стояла здесь же, за ним, и смотрела, как он его освещает. Меня потрясла эта своеобразная и достойная всяческого внимания сцена — солдат освещает офицеру солдата, — это было так по-товарищески, так по-братски между ними, солдатами, но в этом была также какая-то жестокость и что-то от жертвоприношения. А еще более многозначительным мне показалось то, что молодой старшему освещал молодого — хотя я и не улавливал полностью, что это означает…

В этой кладовой с ее зарешеченным окном произошел беззвучный взрыв их, троих, вокруг лампы и в ее блеске — они бесшумно взорвались в этой загадочной, трудноуловимой, преходящей сути. Семиан незаметно окинул их взглядом, это было только мгновение, но его оказалось достаточно, чтобы я понял, что не так-то ему все это чуждо.

9

Упоминал ли я о том, что четыре маленьких островка, разделенные позеленевшими от ряски каналами, были как бы продолжением пруда? Через каналы были переброшены мостки. Дорожка, проходящая по самому краю сада и петляющая в зарослях орешника, жасмина и туи, позволяла по суше обойти этот архипелаг, мокнущий в стоячей воде. Когда я здесь прогуливался, мне казалось, что один из островков не такой, как другие… почему?… мимолетное ощущение, но сад уже слишком был втянут в игру, чтобы я мог игнорировать это ощущение. Однако же… ничего. Чащоба этого островка с плюмажами деревьев замерла. День был жаркий и близился к вечеру, канал почти высох и поблескивал коркой ила с зелеными лужицами воды, берега поросли тростником. Любое отклонение от нормы в наших условиях должно было подвергаться незамедлительному исследованию, поэтому я перебрался на другой берег. Островок дышал жаром, травы здесь подымались густые и высокие, в них кишели муравьи, а вверху собственную независимую жизнь вели кроны деревьев. Я продрался сквозь заросли и… Вдруг! Вдруг! Вот так сюрприз!

Там была скамейка. На скамейке она, сидящая, а ноги ее, что-то просто неслыханное, — одна нога обута и в чулке, а другая обнажена выше колена… и не было бы это так уж фантастично, если бы у него, лежащего, лежащего перед ней на траве, одна нога не была бы тоже обнажена, а штанина подвернута выше колена. Рядом его башмак, в нем носок. Ее лицо было повернуто в сторону. Он тоже не смотрел на нее, охватив голову на траве руками. Нет, нет, все это, наверное, и не было бы столь скандальным, если бы не контрастировало так разительно с их естественным ритмом, оцепенелая, странная неподвижность, им не свойственная… и эти ноги, так странно обнаженные, по одной от каждой пары, и светящиеся своей телесностью в душной горячей сырости, перемежаемой всплесками жаб! Он с голой ногой, и она с голой ногой. Может быть, они вброд… нет, нет, в этом было что-то большее, нечто не поддающееся объяснению… он с голой ногой, и она с голой ногой. Ее нога шевельнулась, вытянулась. Стопой она оперлась на его стопу. И ничего больше.

Я наблюдал. Вдруг мне открылась вся моя глупость. Ох-ох! Как могли я — и Фридерик — быть такими наивными, чтобы вообразить, что между ними «ничего нет»… дать обмануть себя показной игрой! Вот она, передо мной, бьющая, как обухом по голове, улика! Значит, они здесь встречаются, на острове… Оглушительный, раскрепощающий и утоляющий крик беззвучно рвался с этого места — а их общение продолжалось без слов, без движений, даже без взглядов (ведь они не смотрели друг на друга). Он с голой ногой, и она с голой ногой.

Хорошо… Но… Так не могло быть. В этом была какая-то искусственность, какая-то непонятная извращенность… откуда это будто заколдованное оцепенение? Откуда такой холод в их страстности? На мгновение у меня мелькнула совершенно безумная мысль, что именно так и должно быть, что именно так это и должно происходить между ними, что так даже правильнее, чем если бы… Вздор! И тут же ко мне пришла другая мысль, что за этим, в сущности, кроется просто озорство, комедия, возможно, они каким-то чудом узнали, что я буду здесь проходить, и умышленно это делают — для меня. Ведь это делалось специально для меня, в точном соответствии с моими грезами о них, моим стыдом! Для меня, для меня, для меня! И пришпоренный этой мыслью — что для меня, — я продрался сквозь кусты, уже невзирая ни на что. Тогда-то картина и прояснилась. Под сосной на куче хвороста сидел Фридерик. Так это для него! Я остановился… Увидев меня, он сказал им:

вернуться

[9] Наоборот (лат.).