С теми или иными модификациями министерская ответственность и особая «политическая» ее форма как воплощение определенного механизма власти под влиянием английского образца распространились позже в иных странах в ходе революционных преобразований XVIII в. — начала XX в., хотя трактовка ответственности правительства приобрела различное содержание в разных государствах, обусловленное уровнем общественного развития и сложившимися социальными условиями и традициями.
Как отмечалось выше, сущность министерской ответственности стала предметом обсуждения множества европейских ученых. Однако в начальном виде в научной литературе дискутировался исключительно вопрос реализации юридической ответственности правительства либо отдельных его членов. Возникновение вопроса о возможности ответственности министра за целесообразность тех или иных его действий вызвало еще более серьезную научную дискуссию. Одним из первых представителей подобного взгляда, оказавшим большое влияние на дальнейшее развитие вопроса в соответствующем направлении благодаря своему высокому научному авторитету, стал знаменитый германский государствовед И. Блюнчли. Его воззрения стали развивать и другие ученые, также сходившиеся во мнении, что министерская ответственность не может ограничиваться исключительно нарушением законов, поскольку опасность для государства его «закономерных» действий может быть даже большей, нежели противозаконных. Еще столетие назад обсуждался вопрос о том, какой вред может причинить министр торговли, заключивший невыгодные для государства торговые соглашения, или военный министр, оставивший без внимания вопросы обороны и вооружения [3, с. 85-86]. Ключевым выводом стало обоснование трансформации «инстанции» ответственности министров — единственный авторитет в лице монарха уступил место органу народного представительства, выражающему волю и интересы общества и призванному контролировать как соблюдение издаваемых им законов со стороны исполнительной власти, так и содержание ее деятельности [1, с. 13; 3, с. 62; 5, с. 184].
Формат доклада не позволяет нам останавливаться на мнениях ученых, но отметим, что само обоснование вышеуказанного процесса было совершенно различным — от признания непогрешимости монарха и невозможности совершения им зла в отношении своих подданных и, соответственно, порочности его советников (английская формула «Король не может делать зла» — «King do not wrong») до необходимости фокусирования ответственности на ближайших сподвижниках монарха ввиду политической нецелесообразности привлечения к ответственности его самого (германская «теория фикции» — «Fiktionstheorie»). Соответствующие теоретические объяснения феномена министерской ответственности варьировались от государства к государству, следуя во многом за развитием национальных политических практик.
В течение еще длительного времени дискурс о политической ответственности продолжал развиваться в Европе в контексте именно министерской ответственности. Однако происходившие общественно-политические изменения расширили постановку соответствующего вопроса. Идентификация монархического государства с властвовавшим субъектом предопределяла особый ореол «непогрешимости и святости» вокруг принимаемых им решений, ставила его во «вненормативное» пространство, а также способствовала возложению ответственности на сподвижников главы государства — советников-министров. Последующая демократизация общества привела в европейских государствах в большинстве случаев либо к отказу от монархической формы правления, либо к преобразованию их в парламентские монархии. Однако даже в сохранившихся в настоящее время европейских монархиях произошла утрата собственного права монархов, сделавшая их в своей сути номинальными в большинстве европейских государств [37, с. 194]. Поскольку в большинстве современных государств народ провозглашается в качестве единственного источника власти (понятие «народного суверенитета»), предоставление народом субъекту определенной власти базируется на соответствующем акте и обуславливает возникновение весьма обширных обязанностей соответствующего лица по отношению к народу. К примеру, в немецком государственном праве сформировалась теория «персональной легитимации», заключающаяся в том, что власть каждого руководящего политика основывается на цепочке «назначенческих» актов, восходящей к воле народа («Legitimationskette» — легитимирующая цепочка). Исходя из этого, каждое решение снабженного властью субъекта абсолютно свободно в его общественной оценке и является основанием для соответствующей ответственности [5, с. 2, 37, с. 292]. Тем самым, завершился процесс формирования принципиальной безличности современной власти, в результате которого правители стали «слугами», «должностными лицами» (М. Дюверже). Ж. Бюрдо, называя правителей «агентами» государства, формулирует наиважнейшую мысль: отделение правителя от права командовать позволило подчинить процесс управления заранее оговоренным условиям [49, с. 120-121]. Назовем их нормами и, пользуясь выражением Г. Йонаса, скажем: власть «над» превратилась во власть «для», составляя существо ответственности [21, с. 177]. Смена «агентов» государства перестала иметь отпечаток революционности и приобрела характер неотъемлемой составляющей нормальной политической жизни. Важнейшей категорией стало «отношение доверия», представляющее собой определенную связь между избирателями и избираемыми (или даже назначаемыми), а наряду с «ординарными» процедурами (к примеру, выборами либо реализаций представительным органом своих «контрольных» полномочий) именно общественное мнение, формируемое через средства массовой информации, стало каналом «обратной связи» с политиками. Политик, утративший доверие общества, обречен.
Примером совершенно другого сложившегося механизма власти в рамках конституционной монархии стали общественно-политические преобразования в России, в которой монарх объединился с бюрократией для борьбы с народным представительством (парламентом). В России самодержавный строй сохранялся до начала XX в. Вопрос о том, можно ли Россию отнести к числу конституционных монархий, возник после опубликования манифеста 17 октября 1905 г., однако весьма сложно найти единство мнений относительно природы политического строя и формы правления в России до революции 1917 г. Российская конституционная монархия занимает особое место в общей типологии современных политических режимов, претендуя на характер «мнимого конституционализма» ввиду использования политических и юридических форм западноевропейского монархического конституционализма для легитимации сугубо традиционалистского института — самодержавия [34].
Дореволюционная Государственная Дума изначально рассматривалась в качестве исключительно совещательного учреждения, встроенного в административную вертикаль власти. Вышеуказанное воззрение на роль парламента сохранялось в своей сути в каждом случае подготовки законодательных документов, определявших правовой статус представительного органа в России, хотя некоторые из разработчиков считали его законосовещательный характер временным (переходным). Речь об ответственности министров перед парламентом даже не велась, хотя в своем ответном адресе на тронную речь государя императора (по образу и подобию западных парламентов) первая Государственная Дума выставила одним из первых условий «умиротворения страны» ответственность министров [29, с. 2; 33, с. 654].
Отметим, что соответствующие предложения (правда, в весьма ограниченном масштабе) содержались, к примеру, в проекте Конституции, подготовленном Государственной канцелярией, но в ходе последующей конституционной работы их исключили. Николай II рассматривал министров как своих доверенных лиц, управлявших под его общим руководством центральными ведомствами. Они непосредственно ему подчинялись и входили к монарху со всеподданнейшими докладами [42, с. 39, 108].
Следует сказать лишь в общих словах об основаниях вышеуказанного конфликта. Так, развитие российского конституционализма имело совершенно другие социальные основания в сравнении с его европейскими аналогами [29, с. 124]. В отличие от истории становления института парламентаризма в Европе, в огромной крестьянской стране с многовековыми патримониальными традициями импульс народного представительства рос не столько как органичный обществу императив, вызревавший в его толще, сколько как результат реакции интеллектуальной и политической элиты на внешние вызовы (прежде всего — либеральной). По мере углубления всех кризисных ситуаций другая — причем большая — часть населения уповала, как правило, на правление твердой руки [32, с. 117]. С другой стороны, император Николай II искренне полагал «вредным для вверенного [ему] Богом народа» представительный образ правления, а под общественным мнением, полагавшим необходимым проведение преобразовательных политических действий, считал мнение горстки «интеллигентов», предлагая «вычеркнуть это иноземное слово из словаря русской речи». Опыт развития европейских представительных учреждений игнорировался оппозиционными кругами русского общества, считавшими воплощением своих политических идеалов парламентарный строй современных им Англии и Франции; демонстрируя стремление к немедленному разрыву с вековым прошлым России, они требовали безотлагательного введения парламентской ответственности министров и выборов на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. По замечанию А.Ф. Смирнова, оппозиции XX в. недоставало понимания того, что политическое устройство Англии и Франции начала XX в. явилось результатом длительного и сложного процесса развития. Да и развитие в этих двух странах шло своими, далеко не тождественными путями и отнюдь не в порядке преобразования их государственного строя [42, с. 30, 33, 159].