Я успокоилась, но каждый шаг по лестнице в спальню давался мне с трудом.
Окно было открыто, в комнате обитала ночь. После душа простыни казались холодными и влажными. Лекарство от аллергии обволакивало нервы, как вата — хрупкие елочные игрушки, но сон то приближался, то отлетал от моего изголовья.
Мысли прыгали. Вот тебе и Сиверков. Недели на месте не просидит. И надежности никакой. Ну и Бог с ним. Нет, никаких сантиментов. Хватит. Но Ричард! Ричард замечательный. Настоящий мужчина — друг и защитник. Да, но бумаги? Ах, будут бумаги — сказал же Быков!
Так, — подумала я, тихо покачиваясь на волнах сна, наступавшего неодолимо, как прибой, — а что ты сама обо всем этом думаешь? Кто ты, собственно, такая? И за кого собираешься себя выдавать, чтобы тело твое после смерти оказалось не в морге Хальзунова переулка, рядом с родным учебным заведением, а упокоилось неподалеку у церкви Литтл Ферлоу, под зеленой английской травой? И чтобы дух твой не витал над Бугром, а временами являлся Белой дамой где-нибудь из окон соседних поместий? Что ты, собственно, знаешь? Что тебе достоверно известно?
Известно точно — не от отца — он-то больше рассказывал о деревенской мальчишеской жизни в Зайцеве, о лесах и полях, о зверях и птицах — а по скупым замечаниям матери — она сама слышала, сперва от зайцевских стариков, а потом от отцовского учителя из деревенской же школы, что отец мой — сын помещика Осипа Петровича Герасимова и горничной Анны. В память о ней, и именно от отца, я получила свое имя. Больше от родителей не узнала ничего. В прежние времена говорить об этом избегали.
В Ленинке нашлись опубликованные воспоминания Николая Ивановича Кареева, кузена моего неведомого деда, и с трепетом стала я читать о нем — государственном деятеле, кадете, педагоге. Родился — через год после отмены крепостного права, значит, отца моего зачал уже на шестом десятке. Погиб в Москве, в тюремной больнице, в феврале 1918.
«Из него вышел превосходный педагог, — пишет Кареев. — Это был человек очень умный, с сильной, не как у отца, волей, с большой работоспособностью и преданностью делу». Близки были двоюродные братья не только душевно, но и двойными узами родства: «Мне было 12, когда, еще при жизни дедушки (Осипа Ивановича, хозяина Муравишников — родового гнезда [125] Герасимовых) родился Ося, которого я очень хорошо помню на протяжении всей его пятидесятилетней жизни. Несмотря на разницу в летах и на довольно значительное несходство наших убеждений, мы между собою были очень близки, чему немало способствовала его женитьба на одной из сестер моей жены, очень с ней дружной».
Сестры эти были — Софья и Анна Линберг. Моему деду досталась, конечно, Анна. «Умный и с сильной волей, необычайно прямой и очень честный, весьма трудолюбивый и с большими административными и педагогическими наклонностями», мой дед был одно время директором Дворянского пансиона-приюта в Москве. В правительство графа Витте он вошел товарищем министра народного просвещения — как теперь говорят, первым замом. Министром был тогда граф Иван Иванович Толстой. Служил Осип Петрович недолго — через полгода вместе с премьером выходит он в отставку из несогласия со Столыпиным. Второй раз вступает на государственное поприще нескоро — в 1917, в составе Временного правительства, и тоже товарищем министра просвещения — Александра Аполлоновича Мануйлова. И столь же краткой была его служба с князем Львовым. Появляется и забирает власть Керенский, следует отставка Львова, и дед мой уезжает к себе в деревню. Жить ему остается чуть больше года.
Слишком быстро, слишком резко мелькали передо мной все эти картины, и даже лекарственная обволакивающая нервы вата переставала смягчать их яркость. Сон как улетел, так и не возвращался. Так я лежала во влажной свежести английской ненастной ночи, не открывая глаз, силясь уснуть. И вдруг две картины встали рядом.
Точной походкой сомнамбулы идет по серебряной дорожке в ночном саду четырехлетний Коленька Кареев, и сад, и вся усадьба после грозы залиты лунной влагой. А я открываю глаза в детской кроватке на даче: летнее утро после грозы сияет, а надо мной лица взрослых — вся семья, и такие испуганные. И произносят слово: лунатик. Этого еще не хватало, — говорит бабушка. — Ну ничего, пройдет. Чаще всего это проходит.
Если б не начала я вспоминать кареевские мемуары, да ночью, да так утомившись, — и не всплыла б и эта картинка раннего детства. Описание своих детских лет начинает Николай Иваныч с нескольких случаев лунатизма: и его ловили перепуганные взрослые по ночам в саду — да все прошло. Что ж, и у меня тоже прошло. Мать Кареева была тетка Осипа Петровича. Значит, это у меня от Герасимовых. Но генетика — не бумаги.