Я молчала. Я привыкла думать, что есть люди красивые и некрасивые. И есть совсем на других не похожие. Сама же я не принадлежу ни к тем, ни к другим, ни, собственно, даже к третьим. Привыкла к тому, что я — никакая. Даже так: к тому, что меня как бы и нет. Есть другие.
Но сейчас я впервые почувствовала свое лицо. Сначала как немного неудобную маску. Такое особое, нежное прикосновение к коже, будто рука любимого легла на лоб, коснулась щек. И, глядя невидящими глазами в иллюминатор, напряженно, страстно переживала нарастающее, все более полное сродство и, наконец, слияние. И пообещала себе: никогда, никогда не забуду. Где бы я ни оказалась — даже если вдруг придется все-таки вернуться на родину, жить в Москве — ни за что не забуду: я есть. Вправду существую. И у меня есть лицо. Особое, мое. Нет, лучше! Не просто мое. Такое, что некогда были. Такое, каких уже нет.
— Вы смотрите вниз, Анна? И не боитесь! Ну, что я говорил.
Я очнулась и, сперва отшатнувшись, вновь осторожно заглянула в круглое окно. Внизу проносился мир — нарядный, праздничный, летний. Мне было весело и совершенно не страшно. С таким лицом, и такая Я — да как я вообще могла чего-то бояться! Я непроизвольно высвободила руку.
— Ричард, я так рада! Спасибо. А можно теперь я посижу у окна?
Мы поменялись местами, и я стала смотреть вниз. Сверху, из-под облаков, Англия, а может, уже и Шотландия, выглядела очень забавно. Больше всего она напоминала шахматную доску, аккуратно разделенную на ровные клетки. Я вгляделась пристальней. Да. Каждая клетка была полем, а границами служили изгороди — зеленые — боярышниковые, ивовые, туевые, шиповниковые, — или каменные, сложенные из серых гранитов, белых известняков или черных гнейсов. О! — подумала я. — Вот, оказывается, откуда взялась игра в шахматы в «Алисе»! Льюис Кэролл не смотрел на свою страну с неба, а как точно ее увидел. Я вспомнила про гигантские ножницы в боковом кармане сумки и засмеялась. Ричард взял меня за руку — медленно, бережно.
— Жаль, что вы больше не боитесь, Анна. — Он наклонился к моей руке, прижался к ней лбом, поднес к губам и отпустил. Губы были сухие и теплые.
— Ну как, подлетаем? — спереди в кресле зашевелилась Мэй, встряхнула пышными атласными волосами, подкрасила губы алой помадой и с улыбкой обернулась. Ее синие глаза чуть затуманились, и она взглянула в окно.
— Да, уже близко. Слушай, Анна! — Она тихо запела. Зазвучали тягучие, печальные ноты старинной шотландской песни — флейтово-чистые, как прозрачные струи ручья, как голос черного дрозда у воды:
Мэй пела на шотландский манер, слова звучали необычно, раскатисто, и от этого особенно мужественно.
— Вот о чем я сейчас думаю, Анна. Только о Дункане. Слышу его голос. Это он поет для меня. Что ж, он уже там, и ждет. Через час будем на берегу Лох Ломонд. Там, где нам не суждено больше встретиться. И все же он ждет. Я верю.
У выхода нас ждал невысокий шотландец — в сером теплом твиде, подвижный, розовощекий. Поцеловал Мэй. Задумчиво и сердито взглянул на нас с Ричардом. Говорил Мерди точно так, как Мэй пела балладу — грубовато, мужественно, даже, пожалуй, резко, иногда будто порыкивая. И улыбался редко — куда реже, чем англичане. Мерди Макинрей, родной брат Дункана, был первый шотландец, которого мне довелось встретить, и он был похож на русского. Мерди ругал все подряд — машину, дороги, бензин, налоги, цены, политику, англичан. Я почувствовала себя дома.
Мерди вел свой юркий, довольно скромный автомобиль так же, как говорил — резко и решительно. Мимо промелькнули улицы и пригороды Глазго, и мы понеслись куда-то по зеленым холмам, чьи склоны становились круче и круче. Дорога делалась все пустынней, холмы все выше. Трава на склонах казалась низкой, как мох, и высоко-высоко на ней белели подвижные точки. Это паслись овцы. С самых крутых склонов трава отступала, обнажая черные гнейсовые скалы, по которым тонкими пенными струями ниспадали водопады — белые нити на черных плащах гор. Дороги кружили у подножья, между горами и глубокими впадинами озер. Водная гладь казалась то маслянисто-черной, когда набегали тучи, то пронзительно- голубой, если небо прояснялось. Bonny broom [134] местами покрывал холмы сплошным рыжим ковром, словно мохнатая звериная шкура, оставляя овцам самые высокие участки.
133
Ты — верхней дорогой,
Я — нижней дорогой,
И первым дойду я до дома,
Но больше не встречу любовь я свою
На родных берегах у Лох Ломонд…
(павший шотландский воин поет эту песню оставшемуся в живых товарищу-земляку; «нижняя дорога» — путь мертвых, «верхняя дорога» — путь живых).