— Анна, вы опечалились — не надо, прошу вас, — сказала Catherine. — Мне кажется, я вас вполне понимаю. Мама мне говорила, что так чувствовали многие русские, когда была первая война, потом революция, потом опять войны… А теперь, почти век спустя, люди и вовсе устали. Мне, например, было очень трудно пережить шестидесятые — я так боялась бомбы.
— Бомбы?! — почти крикнула Мэй. — Да бомба отравила всю нашу молодость! — Она закурила. — Не то чтобы совсем отравила, конечно, но ко всему примешивался этот страх… Было такое чувство, что мир сошел с ума. А в Бога я не верю. — Мэй суеверно перекрестилась, на всякий случай. — Ну и потом — хиппи, битлзы — все это так грустно…
Ричард сел на диван. Теперь мы, женщины за столом, в оранжевом кругу света под абажуром, были у него перед глазами: восьмидесятилетняя Catherine, пятидесятилетняя Мэй, и я — прямо напротив. Стакан по-прежнему был у него в руках, и он был полон.
— Нет, боялась — не то слово, — продолжала Catherine. — Я сказала это слишком просто. Я верую, и настоящего страха во мне никогда не было. Нет. Но была горечь, была обида на людей, нарушающих заповеди Господни. Почему- то шестидесятые дались еще тяжелей, чем вторая война. Ну, революцию-то я не помню… А после второй войны была Хиросима, потом Карибский кризис… Хиросима была страшнее всего. Знаете, Анна, я ведь потеряла на войне любимого человека. Поэтому так и не вышла замуж. Но когда бомбы американцев, наших союзников, упали на Хиросиму, — Боже, я усомнилась… А это страшнее всего… Да и Черчилль был, в общем, не против. Я усомнилась, а потом сердилась и унывала, даже сетовала. Это тяжкие грехи. Благодарю тебя, Боже, что Ты не лишил меня веры. Но это время было трудно пережить — оно лишало сил. И длилось так долго… Может быть, вам, молодым, повезет больше… А планы должны быть, как же без них! Когда вы поедете, Анна?
— Я надеюсь, Мэй меня простит, но после известия о смерти отца я хотела бы вернуться как можно скорее. Завтра я на самолет не успею — нам нужно добраться до Стрэдхолла, да еще заехать к Энн попрощаться. А самый удобный рейс — утром, около половины одиннадцатого. Значит, послезавтра.
— Анна!!! — Мэй и Ричард не то чтобы закричали — на это сил у них уже не было — но как-то застонали, сжимая свои стаканы, а Мэй — еще и сигарету.
— Пора спать, мои дорогие, я устала, — Catherine решительно поднялась и выпрямилась. Складки чего-то широкого, черного, облекавшего ее сухое тело, легли отвесно. — Пойдемте, я покажу вам ваши спальни. Прошу вас, помогите мне с посудой — позвольте мне остаться наверху, когда мы поднимемся! — И она стала на первую ступень витой скрипучей лестницы, оказавшейся довольно шаткой. За ней поднималась Даша, постукивая когтями и не оглядываясь.
Спальни были совсем крохотными, но большую часть их занимали старинные кровати с металлическими витыми спинками и шарами на столбиках — отнюдь не узкие. Ночная свежесть девонского воздуха, тишина и эти кровати, застеленные белоснежными одеялами, — все обещало спокойный сон. Все, но не Ричард.
Мэй была уже настолько расслаблена, что, оказавшись наверху и увидев манящую белизну постели, почувствовала себя не в силах снова спускаться в гостиную и мыть посуду. Ее тихое хихиканье должно было выражать намек: она нарочно устраняется, чтобы оставить молодую пару в одиночестве. Этого я и боялась.
Ричард пил весь вечер, и теперь его спуск по витой лестнице оказался чересчур стремительным, хотя на поворотах, напротив, был несколько затруднен. Его соприкосновения с посудой мне удалось счастливо избежать. Правда, самой заняться уборкой было тоже непросто: Ричард слишком стремился к соприкосновению со мной. Но мне повезло: он выпил на самом деле много, так что никаких искушений не пробуждал. И главная опасность миновала.
Стараясь не разозлить противника, но и не уступить, обещая и уговаривая, мне удалось усыпить сперва его тревогу (что я вот-вот уеду навсегда и брошу его тут, в Англии, одного), затем порывы (которые и так были не слишком сильны из-за чрезмерной даже для здорового молодого мужчины дозы бренди — а может, и виски), и наконец — его самого. Пришлось посидеть рядом с ним на диване — в уголке, чтобы позволить его шестифутовому телу распрямиться и расслабиться; при этом я держала на коленях, как Юдифь, тяжелую голову англо-сакса и поглаживая светлые жесткие волосы, пока его рука не разжалась и не выпустила мою. Тогда я встала, накрыла недвижное тело пледом, обнаруженным здесь же, в гостиной, и вымыла посуду. Закрыв за собой белую дверь спальни и повернув в ней ключ, я не без колебаний решилась прикоснуться к оконной раме. Никаких звуков не последовало — сигнализации не было.