Я боялась ехать в Смоленск. Я боялась этого так, как боялась встречи с отцом, пока он был жив. Ничто не изменилось и ничто не исчезло: страх, печаль, одиночество — они по-прежнему были со мною, словно и не думали меня покидать. Я вспомнила картинку Билибина из книги с русскими сказками: стоит девочка на опушке чащи, уж село красное солнышко, уснули цветы лазоревые, смолкли птицы голосистые, вот и ночь наступает, но нужно, нужно решиться и войти…
Узкие башенки Белорусского вокзала чернели в ночи, как верхушки елового леса. Часы над темным провалом полукруглой арки были сломаны — стрелки с самого начала перестройки указывали одно и то же время — полвторого. Но поезд, едва освещенный скудным вокзальным светом — светом бедствий, войны и нашествий — был уже подан. На потолке купе слабым голубоватым пятном мигала лампочка. Устроившись, Валентина разломила таблетку тазепама и протянула мне половину. Поезд дрогнул, тронулся, и по белым оконным занавескам, по стенам замелькали ломаные тени столбов и проводов, огни да огни.
Я проснулась от яркого света. Вагон мерно покачивался, поезд шел ровно и быстро. Валентина не шевелилась. Я отодвинула занавеску со своей стороны — за окном проносились всхолмленные поля. Солнце цвета слоновой кости катилось по горизонту медленно и задумчиво, как биллиардный шар по зеленому сукну. Отец играл в биллиард. Не знаю, где он научился — но играл, даже меня учил, когда мы во время дачной подмосковной жизни заходили в какой-то санаторий для партработников. Я смутно вспомнила, что и в Москве он где-то играл, даже, кажется, серьезно. Ну что ж, вот и моя партия началась.
До Смоленска оставалось еще часа два. Я встала и вышла сперва в коридор, потом в тамбур. Окно было открыто, и живой запах луговой травы с порывами встречного ветра бил в лицо. Поля сменялись перелесками, долины и луга — мягкими увалами, солнце, оторвавшись наконец от горизонта, поднималось выше и выше, и все было полно жизни, как этот прохладный утренний ветер, доносивший то птичий гомон, то треск кузнечиков, то пение проводов. Мы подъезжали к городу. Где-то тут, совсем рядом, был Гнездовский курган, из которого вырвалось некогда на свет Божий сокрытое русичами во глубине Земли и во тьме веков горькое слово — то ли Горечь, то ли еще что. Вот уже поезд замедляет ход, вот уже розовеют на холме стены древнего монастыря… Все. Остановка. Смоленск.
Я спускалась со ступенек первой и наконец спрыгнула, опершись на протянутую руку. Это был Володя Быков — сильно потолстевший и в бороде. Роса была всюду — на проводах, столбах, на перроне, и даже лоб Быкова, которого я коснулась невинным поцелуем, был от росы холодным. И весь Быков был бодр и свеж. Крупное важное медлительное тело, светлый лен летнего костюма, рыжеватая борода и русые волосы в мелких завитках, очки в тонкой золотой оправе — это был уже вовсе не тот тоненький юноша-аспирант, альпинист и театрал, которого я помнила, но барин, скорее помещик, чем провинциальный интеллигент. Недоставало лишь соломенной шляпы.
Так и держа мою руку, он направился было к двум господам, стоявшим поодаль, но тут я обратила его внимание на Валентину. Быков разглядывал ее через очки — стекла стали еще толще, чем в то далекое время, когда он разбирал старославянские письмена и — вместе со мной, под руководством профессора, — греческие закорючки. И правда, со времен закорючек, то есть первого курса аспирантуры, минуло почти десять лет. Но Валентину он вспомнил — не сразу, постепенно. Ведь и сам заходил когда-то в пединституте в библиографический отдел, так называемое биббюро, да и со мной ее видел часто, когда мы вместе курили — то во дворе, за зеленой деревянной хибаркой, где продавали пельмени, а то на верхней площадке широкой лестницы, под самой крышей института, — там можно было сесть на заляпанный белилами и канцелярским клеем восьмиугольный столик времен профессора Герье… и смотреть в полукруглое окно наверху. Из окна было видно только небо, и этого было слишком много.
Быков повел нас к тем двоим, и они тоже устремились навстречу. Валентина выпрямилась и выступала незнакомым мне, особым шагом. В ее осанке появилось что-то томно-властное, от чего головы встречающих почтительно склонились, а улыбки сделались искательными. Стаж миллионерши не прошел даром. Сейчас она напоминала — да что там, не напоминала, а просто была похожа, очень похожа на царственную Беату Тышкевич. От нервного мелкого подергивания правого века не осталось и следа. Если бы ей вернуть десяток потерянных в последние недели килограммов и большую их часть распределить в области бюста, то сходство было бы разительным. Такой я ее еще не видела. Впрочем, в последние годы — годы Валентининого миллионерства — я вообще редко встречала свою подругу, и сейчас поняла, что впереди еще много удивительного.