Кусок стены из кирпича, изрытого дождями, как слезами, — и в нем два проема — два окна с полукруглым верхом, два окна в сад…
Это было все, что осталось от дома, где родился отец. Родился в мае семнадцатого, а в декабре, когда стало ясно, что помещик Герасимов больше в свое имение не вернется, на руках матери своей Анны этот дом покинул.
Над обломком, по-прежнему заглядывая в окна, раскинул узловатые серые ветви старый клен.
Но пока я стояла, солнце все шло по небу, все ниже спускалось, и вот закатилось наконец за руину. Страшные проемы двух окон призрачно засветились в потемневшей аллее, полной холодного тумана.
Такими, точно такими я запомнила глаза отца на одной фотографии. Я взяла ее себе — вложенная между листами старого альбома, она приковывала к себе и не отпускала. Глаза безумны от боли и так же светлы и пусты, как окна этой руины с их потусторонним, отрешенным взглядом. На обороте карточки: «Маме в день тридцатилетия сына. 15 мая 1947». И подпись. Почти мой ровесник. И вся война позади — от первого дня до Рейхстага и Победы.
В альбоме были, конечно, другие снимки — на них отец и младше меня — одна фотография тридцать седьмого: ему всего двадцать, и таких русских юношеских лиц видеть вокруг мне что-то не довелось; потом и военные карточки, а много и совсем взрослых, где он меня, нынешней, старше. Но такая только одна.
Ну что ж, встретились.
Я отвернулась и пошла к машине.
Туда уже влезли судья с Валентиной, ближе к водителю задумчиво смотрел в окно краевед, а егерь Андриан ждал за рулем. Володя Быков подтолкнул меня вверх, на высокую ступеньку, УАЗ заурчал и упрямо полез с кочки на кочку.
Когда мы пересели в черную «представительскую» машину Быкова, когда она поднялась наконец на мост и когда внизу, как кинжал в ножнах, блеснул в своих берегах узким лезвием Днепр, мне стало весело. Теперь все было иначе. Теперь я освободилась.
Солнце, оказалось, вовсе еще не село, в закатных лучах еще жила под зацветающими кудрявыми липами деревня со странным именем Холм Жирковский, замычала даже где-то корова. В общем, было светло. И тепло.
И мы помчались в Поозерье. Под рукой судьи «Волга» так и летела, почуяв родную конюшню. Володя Быков перечислял ожидающие нас удовольствия. Судья и краевед дополняли. Валентина требовательно уточняла — так, будто это для нее на полутора гектарах заповедной земли был выстроен трехэтажный дом, и теперь управляющий делами держит отчет. Выяснялось, что в усадьбе есть все, и всего — в меру. Медведи, например, есть. Как же без них. Но не беспокоят — нет, что вы, ни в коем случае.
В тихих сумерках пред Иваном Купалой пустые дороги белели, как нагое тело, раскинувшееся под теплым темнеющим небом, среди душистых трав. Каждый лист развернулся во всю дарованную ему ширь, и налился соком до краев своих жил, и затих, благодарно дыша свежей влагой. И дороги, сплетаясь, светлели среди потемневших полей.
Все чаще становились перелески, и наконец по обочинам встали черные стены леса. Запахло папоротником, мшистой бархатной роскошью нетронутого и нехоженого лесного дома, сырой древесной прелью. В желтом пятне фар прыжками пронеслась через дорогу мелкая заячья тень. Узкая полоса неба серела только над головой — и так высоко, будто машина шла в глубоком ущелье. Но вот эта светлая полоса раздалась, расширилась, лес подался в стороны, и мы оказались над перламутровой чашей озера.
Дом одиноко темнел в прибрежном тумане. Чернели окна всех его трех «уровней», возведенных в смоленских лесах Володей Быковым. Скоро, послушно законам физики, механизму автономной электростанции и воле хозяина, включился свет. Странно, но дом от этого не ожил. В нем, новом и по-немецки ухоженном, жизни было меньше, чем в моей родной руине. Та, обреченная пасть и окончательно вернуться в землю — землю, окружившую ее мощным войском новой травы, неотвратимо вытянувшей копья, наступающей, как войско, чтобы поглотить навеки, — та уходить не хотела. Стояла, и провалы окон яростно лучились нездешним светом — силой уже поглощенных землей поколений. Дом у озера был пуст. Просто пуст. Володя Быков не смог его наполнить. Наверное, не хватило сил. Куда ушли они? На что растрачены?
Что ж, зато вокруг все жило. Плескалась рыба. Гудели комары. Пищали полевки. О-о-хо-хо-хо-хо-хо-о-о-о! — ликовала неясыть. В ответ радостно хохотал филин. Все шуршало, пело, кричало, бесновалось. Так и папоротнику недолго зацвести, — подумала я, обернувшись от уреза светлой озерной воды к черной пещере леса.