— Ну, — сказал мне Володя Быков. — Так как?
Валентина и судья купались — а что еще делать, когда считанные ночи остались до Ивана Купалы? Когда алеют угли под шашлыком, а в ледяной воде колодца стынет привязанная за горлышко бутылка «Пшеничной»? Краевед, давно поняв и приняв свою участь, кропил шашлыки вином и раздувал огонь.
Я никак не могла сосредоточиться. Хорошо, что Валентина не горюет. Забыла даже о кошке, подумалось мне. Над водой разносился смех и плеск.
— Нет, — сказала я. Я была благодарна Володе Быкову: он был совершенно трезв, очень сдержан и серьезен. Я снова пережила то странное чувство, которое я испытывала рядом со светлокудрым высоким аспирантом десять лет назад — в институте, в кафе на улице Горького, на лавке во дворе у Консерватории, в комнате общежития. Теперь, глядя на близко белеющее в темноте лицо крупного солидного человека, посадившего за эти годы дерево, родившего сына и построившего дом, я поняла, что это волнующее и странно притягательное ощущение неловкости, даже как будто стыда перед другим за свои собственные несовершенства и внутренние дурные помыслы, людьми уже опознано и названо. Имя ему — уважение.
— Нет, — повторила я. Мне было жаль. Но уважение, если это было действительно оно, оказалось преградой неодолимой. Странно, ведь принято считать, что без него никак. Без него, может, и никак, но с ним и только с ним — уж точно.
— Жаль, — сказал Володя Быков.
— Что поделаешь, — сказала я. — Просто я, кажется, люблю другого человека. Я серьезно.
— Англичанина, что ли?
— Д-да… нет. Нет. Не англичанина.
— А, — сказал Володя Быков. — Тогда ладно. Если не англичанина, то ладно. Верю. Но все равно жаль. Досадно, Анна Кирилловна.
— Еще бы, — сказала я. — Только мне, знаешь, не то чтобы досадно. Мне что-то страшно. — И я снова обернулась к лесу. Там в кромешной тьме кипела жизнь. Я взглянула на бледное лицо: он сидел рядом, неподвижно. За ним светились окна пустого дома.
— Не бойся, — сказал Володя Быков. — Чему быть, того не миновать. Правда, Анна Кирилловна? Согласны?
И мы пошли выпить водки. Вокруг костра и жаровни шло веселье. Туман над озером стоял белым паром. Наступал рассвет.
В Сычевку выехали не рано. Купались уже под ярким солнцем. И у берега, на светлом песчаном дне, волновалась, колыхалась лучистая солнечная сеть.
Пустые дороги в лесных туннелях быстро просыхали, светлели, и скоро машина, вынесшись в поля, ветром тянула за собой легкий желтый песок. На полях привольно цвело душистое разнотравье, мимо проносились редкие деревни — черные, вросшие в землю, брошенные — пустые. С высоких, в небо торчащих шестов журавлей-колодцев высматривали мышей канюки, нехотя взлетали, тяжело взмахивая широкими карими крыльями. Пара воронов пролетела стороной, перебрасываясь отрывистыми репликами.
О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями… Сколько же русичей, сколько русских веками ложилось в эту смоленскую землю! В эту холмистую землю, легкую, как пух, в эту родную колыбель, прогретую солнцем… Сколько орд и полчищ текло по ней, заливая огнем и кровью… А земля все рожала, тысячу лет рожала своих золотых сыновей: стена за стеной вставали копья хлебных колосьев, и белоголовые мальчишки вырастали в златовласых мужчин-воинов… Зачем же, поле, смолкло ты и поросло травой забвенья?.. Времен от вечной темноты, быть может, нет и мне спасенья?.. Смолкло… Поросло… Нет…
В городок, приютивший умалишенных со всей Руси великой, въехали неожиданно быстро. Окраины были безлюдны, ближе к центру стали встречаться редкие жители. «Волга», уже изрядно запыленная, тяжелой колымагой переваливалась по ухабам булыжной мостовой. Валентина, по-прежнему в незнакомой мне доселе роли повелительницы, не успела и слова сказать — лишь, кажется, едва заметно округлила губы, а судья и краевед ее уж успокаивали: конечно, ну конечно, сейчас — что угодно, все, что пожелаешь: кофе, закуски, к закускам… да, да. Немедленно!
И действительно, источник обещанного долго искать не пришлось. Казалось, что в городке все было сосредоточено в немногих домах, окружавших площадь. В середине площади стоял обширный краснокирпичный собор, стены которого еще хранили немногие следы беленой штукатурки. Огромный купол был цел, боковые барабаны обезглавлены. Над входом — цинковый лист с неровными красными буквами: КЛУБ. Справа от надписи из щели в кирпичной кладке выросло дерево. Оно достигло таких размеров, что ствол успел побелеть, а ветви — поникнуть кудрями, так что никак нельзя уже было усомниться в том, что это береза. На куполе и у его основания кустилась и еще поросль — поменьше.