Выбрать главу

— I cannot wait [162], - пела Мэй в белую телефонную трубку, и флейтовые переливы этого голоса неслись по телефонным проводам от кухни в Стрэдхолл Мэнор к черному аппарату на старинном столике, перешедшем ко мне после разрушения родового гнезда в Горбатом переулке и смерти Агнессы Петровны Берг. И бабушке Нине Федоровне, и маме Нине Павловне — этим серьезным женщинам — дубовый столик на изогнутых длинных ножках, с резной балюстрадой и двумя ящичками, вмещающими разве только браслетку, колечко да бальную записную книжку с карандашиком, пришелся вовсе не по научному их размаху, а попросту — оказался так несуразно мал, что они его даже и не удосужились заметить. Зато мне легкомысленный дамский стол оказался в самый раз.

Стол с телефоном стоит у окна. Под окном — Бугор, Бородинский мост, а под Бугром и мостом — Москва-река, серая даже в солнечный день. Над ней — чайки. На них я и смотрю, слушая голос Мэй. Мелкие чайки с темно-бурыми головками, озерные и речные, еще здесь и пробудут до начала холодов. А может, останутся и на зиму.

Но скоро, скоро — лазурным утром или золотым вечером — услышу я далекий голос из-под самого солнца, подниму голову и, зажмурившись, еще один раз в своей улетающей жизни увижу там, в поднебесье, белые тени севера. Гигантских птиц, по-латыни названных Larus canus — чайки сизые. Сворой серебряных небесных борзых пронесутся они над Бугром, над Арбатом, над шпилем высотного дома на Смоленской, неуловимым колебанием распахнутых крыльев поднимутся еще выше и исчезнут над солнцем…

— I really cannot wait, Anna… You just seem to be drifting away, further and further away… and it is so sad, you know… If you could only imagine how sad it is… You are getting so unreal… even more unreal you seemed here — when you were sitting in this very armchair I’m looking at now with this very glass in your beautiful hand, and talking about dogs, and paintings, and birds — do you remember that, my — oh, my love, if only you could tell me how to bear all this before I see you again… [163] — по телефону Ричард мог сказать то, что раньше ему никак не удавалось выразить, так что смотреть из окна на чаек мне приходилось все чаще и все дольше.

— And you know, dearest, I’m beginning to get frightened — your country, Moscow — oh, it all becomes frightening somehow — don’t know why… Will you meet me? Say that you shall! Will you love me? Even if you don’t love me now, at the moment — can I hope that you will love me when I come to you there, to your native place which I’m so frightened of? May I hope so? [164]

Просьба обещать любить в будущем, при встрече, не любя сейчас, была замысловатой, но я старалась не вдумываться и понимала, что это просто заклинания. Мне все время казалось, что за спиной у меня темный лес, как тогда, в Поозерье, перед глазами — светлое зеркало озера, а рядом, совсем рядом — чья-то тень: серая, неуловимая, безмолвная. И голосу Ричарда в эти волшебные дни конца августа, как Володе Быкову накануне Ивана Купалы, не удавалось вывести меня на свет жизни. Я знала — и не удастся.

Но готовилась к охоте, как обещала. Я смирилась, и хоть взглядывала на небо с Бугра на заре и на закате, хоть поднимала голову, прислушиваясь, — вдруг все-таки еще увижу тех, северных, чаек, на далеком и неведомом пути в золоте небес, — а все же смирилась.

Время тянулось. Кажется, я делала все, что могла. Договорилась с Тариком. Клубное борзое сообщество выделило какой-то ПАЗик — что это за средство передвижения, мне было неведомо. Тарик объяснил, что это такой небольшой автобус.

Оставшиеся теплые вечера в Ботаническом саду мы с Тариком, его юными помощниками и борзыми проводили, как в райских кущах. Падали звезды, и я загадывала желание, всегда одно. Звезд сыпалось с неба, как яблок с отяжелевших веток, так что загадывать приходилось непрерывно. Только успевай. Тарик, вольготно раскинувшись на садовой скамье и тоже глядя в небо, мечтал о поле. Перебирал собак: кого взять. Дарьюшке нужен диплом — засиделась в девках, вязать пора. Лебедь стара. Чулок с Юлой ловят конкретно, поедут непременно. Буран с Буруном тоже. А вообще, псовые-то — Бог с ними, главное — хортые. Вот Лель — он первопольный, уж ему обязательно. Ведьма, Заноза, Стрелка — безусловно… Список собак с каждым вечером становился все длиннее, но меня это вовсе не тревожило. Все равно решать будут последние минуты. Или даже секунды. С Тариком всегда так.

Подкинув в вольер ручной медведице ведро падалицы, гулко рассыпавшейся по асфальтированному полу, дрессировщик умиленно смотрел, как его любимица подгребает к себе спелые плоды, чмокает вытянутыми губами, набивает рот, чавкает — набирает жирок к холодам. И зверь, и человек растворялись и таяли — Микуша в наслаждении яблоками, Тарик — в созерцании счастливой медведицы. Вот как надо жить, — думала я. Этим мгновением. И ничего мне больше не нужно. Я поднимала голову. Падала звезда. И я снова загадывала. А вдруг?

вернуться

162

Жду не дождусь!

вернуться

163

Я на самом деле жду не дождусь, Анна… Мне кажется, что ты все отдаляешься, уплываешь все дальше и дальше… и это, знаешь ли, так печально… Если бы только ты могла себе представить, как это грустно… Ты становишься такой нереальной — еще менее реальной, чем казалась мне здесь — когда ты сидела в этом самом кресле, на которое я сейчас смотрю, и в твоей прекрасной руке был этот самый бокал, и ты говорила о собаках, о картинах, о птицах — ты помнишь это, моя… моя любимая — ах, если бы ты мне рассказала, как мне все это выдержать, как дождаться, пока я снова тебя увижу…

вернуться

164

И знаешь, милая, все это начинает меня пугать — твоя страна, Москва — все это начинает казаться каким-то зловещим, почему — непонятно. Ты меня будешь встречать? Скажи, что обязательно встретишь! Ты будешь меня любить? Пусть сейчас, сию минуту ты меня и не любишь — могу я надеяться, что ты будешь меня любить, когда я приеду к тебе, к тебе на родину, которая меня так пугает? Позволь мне надеяться!