Так за века накопились в роду и достались в наследство — как тяжелое проклятье, но и как особый дар, обостряющий чувства, — некоторые особые, болезненные состояния сознания. Он много думал об этом, пытаясь объяснить и так изжить унаследованное. Казалось вероятным, что следы глубоких душевных потрясений пращуров — татар и половцев, литвин и ляхов, немцев и русичей, — каждого и каждой, чья кровь течет в его жилах, — что эти мгновения страшного напряжения всех сил души оживают в потомках и переживаются все снова и снова. И в нем, и в его кузенах, как в прадедах, в полусне или полуяви. Как знать, прерывается ли вообще эта нить? Страшные сны достанутся детям. Если бы только сны!
И он сам, и кузен Кареев в детстве ходили во сне. По ночам их, босых, холодных, ко всему безучастных и совершенно бесчувственных, испуганные взрослые ловили в аллеях, где, следуя велению луны, дети двигались с широко открытыми глазами. Что представало тогда их взору? Они не помнят. Что их влекло? Не знают. Почему с возрастом эти измененные состояния души миновали? Куда ушли? Чем сменились? Тайна, загадка.
Ну, уж скоро дом. Совсем стемнело, и мороз… Луна. И снова волчий вой. Зов, а в нем необоримо влекущая сила! Откуда такая страстная близость к этому зверю?
От половцев, серыми волками рыскавших по своей полынной степи? От ляхов и жмуди, серыми тенями скользивших в сладком дурмане своих болот? От вестфальского дворянина, с наступлением тьмы надевавшего серую шкуру вервольфа, чтобы выйти в лес на ночную охоту? От заклятых злой волей невинных детей русичей, выходивших в волчьем обличье из снежных лесов в поисках избавителя: кто же приблизится, взглянет спокойно глаза в глаза, накинет пояс с узлами и освободит, наконец, из колдовского плена?
Сани подкатили. Желтый свет из окон, наполовину занесенных снегом, синие отсветы на сугробах. Облака теплого пара вырываются навстречу из распахнутых дверей. Тонкий сухой запах старого деревянного гнезда: чуть горчит печной дым, сладкой роскошной струей веет голландский трубочный табак, корицей пахнет красное дерево прадедовских мебелей, а крепкий настой зверобоя и мяты смешивается с тленным ароматом засушенных розовых лепестков в низких вазах…
Михаил встает навстречу от столика, а там хрусталем горят разноцветные графинчики с водкой: хризолитовая — на смородиновом листе, сердоликовая — на рябине, топазовая — на березовых почках. Рядом закуска: квадратики черного хлеба с солью. Обе белые собаки наперебой суют под руку длинные морды, цокают по полу когтями, подпрыгивают, лижут, взвизгивают, косят горячими черными глазами на слезе. Да. Это дом.
— О, голубчик! Ну, садись, обогрейся. Неужто ночевать? Радость какая. Сейчас закусить с дороги соберут, а покуда выпьем. Какая ночь! Луна, и друзья наши серые развылись что-то. Ты из Талашкина прямо?
— Оттуда.
— Ну что?
— Решили не продавать. Бог мой, как я устал! Вот и подумал — заверну отдохнуть. Сил нет никаких. Ты-то как?
— Тебе вот рад. А об остальном — не буду. Глупо, право. Это просто такая ночь… Что-то волнует, а что — не знаю. Ну, выпьем, вот хоть за борзых моих выпьем, за охоту!
Осип Петрович проснулся поздно. Михаил давно уехал по делам и оставил сказать, что вернется к обеду. Просил дождаться. Герасимов весь день провел на диване, почти не шевелясь и предаваясь по временам тревожной дремоте. Опять мела метель, но к вечеру небо прояснилось.
За обедом Осип Петрович угощал с тарелки попеременно обеих собак, следя, по старому обычаю, чтобы ни одну не обидеть. После курили в диванной. Утренняя расслабленность, по-видимому, дала необходимый отдых: тоска ушла, а силы прибывали. Михаил тоже был спокоен, и беседа показалась даже интересной, хотя никаких серьезных вопросов не касалась. После кузен снова удалился в диванную, отдыхать, а Осип Петрович пошел бесцельно бродить по дому. Вернулся в зал.
Вот за этим длинным столом садились при дедушке обедать… Каждый день — средним числом человек по пятнадцать, иногда и по двадцать. Рассаживаются, оживленно переговариваются… Эти милые призраки взрослых, давно ушедших, вновь на миг явились вокруг стола, заговорили, заулыбались — ему, маленькому, — каждый со своей особой прелестной манерой, своей неповторимой миной… Вот уважаемая дедом гувернантка младших теток, добрая Екатерина Анатольевна, — единственная из женщин, осмеливавшаяся курить при деде… У стола — три лакея и казачок Митька, приученный почему-то благодарить по-польски… А после обеда в диванной за игрой в дурачки Екатерина Анатольевна рассказывает деду свои истории… Дед курит «цыгару»… Тут же бравурно звучит фортепьяно, и тетя Варя Кареева в быстром вальсе кружит тетю Лизу, сестру папы… Из своих рам красного дерева, как из окон, важно, как и сейчас, смотрят на танцующих барышень генералы. Что-то они потемнели лицом за полвека…