Ладно, сказала она себе, чему быть, того не мин и нечего мытарить себя до срока! Нужно отвлечься… корзину вот с яйцами надо бы взять на колени, немилосердно трясет. Она подняла с загаженного пола корзину, но лени ее не решилась поставить, держала на весу. Совсем питерская погодка, подумала она со злостью; и небо такое подлое, лживое!
Но хватит, сколько можно об одном и том же? И при чем здесь непогода, будто только от ненастья эта тяжесть на сердце? Как ни юли, какого там туману ни напускай — от этого все равно не уйти, пока не решишь, с кем — с теми или с этими — назначено тебе судьбой шагать дальше. Да, сказала она себе, да: в конечном счете все зависит от того, сумеешь ли ты когда-нибудь одолеть этот порог, одолеешь ли его… Неужто никогда не было у тебя в жизни задачки такой трудности? А что, пожалуй, не было. Разве что однажды, когда уходила из отцовского дома. В тот момент тоже нужно было решать для себя главное, решать и решаться… Нет, все-таки тогда было проще, подумала она. Тогда она действовала импульсивно, подчиняясь только чувству. Отец смертельно обидел ее, она не могла снести это, не захотела. Тут толчок был, непосредственный повод…
Словно видела она себя ту, семнадцатилетнюю. Позавидовала даже: сколько решимости было в ней в ту пору] Впрочем, может быть, только в юности и возможна такая безоглядность в решениях, как знать…
Вообще-то отец всегда был чужд ей. Не то чтоб он был очень суров с нею — нет, скорее он вовсе не обращал внимания на детей. Лишь в самом раннем своем детстве она могла отыскать два-три случая, когда бы он поговорил с ней, а уж потом, когда после покушения Каракозова его сместили с высокой должности столичного губернатора и упрятали в какую-то безвестную канцелярию министерства внутренних дел, об отцовской ласке и мечтать не приходилось. Вечно злой, раздражительный, он даже за столом (собственно, только во время обеда дети и видели его) капризничал: и это ему невкусно, и то ему скверно, мама, бедняжка, не знала, как ему угодить.
Соне было шестнадцать, когда вместе с Аней Вильберг, новой своей подругой (а познакомились случайно, на пароходе, потом выяснилось, что и дальше им по пути — в Петербург), поступила на женские курсы при 5-й гимназии. Новый мир открылся тут перед нею! Знания, которых ей так не хватало, — это само собой; но еще, пожалуй, более важным было то, что здесь она попала в круг интересов, доселе неведомых ей. Бесконечные, бывшие в те годы злобой дня споры об эмансипации женщин, изучение (пока что по книгам) невыносимой доли трудового люда! Именно здесь она впервые приобщилась к социалистическому учению.
А.потом было славное лето на даче в Лесном, где они жили коммуной с Вильберг, Сашенькой Корниловой и генеральской дочкой Софьей Лешерн, — трижды благословенное лето, когда все (и мама, и сестренка Маша, и, конечно, отец, которому надо было лечиться) уехали на заграничный модный курорт, а ее, Соню, дабы избежать лишних расходов, оставили вместе с братом Васей в Петербурге, — счастливое, может быть самое счастливое, ее лето, не будь которого, она, возможно, так и не осознала бы себя и своей судьбы — всю себя отдать народному делу…
Но вот осенью вернулся отец. Ему по-прежнему было, конечно, не до нее. Как вдруг однажды повстречалась ему в передней Аня Вильберг. Он с брезгливой гримасой оглядел ее (а была она, как и обычно, в дешевеньком своем черном платье, даже с заплатками, кажется): «Собственно, вы к кому?» — «К Соне». Удивился несказанно: «Она что, вас знает?» — «Да, мы подруги». Он не поверил, позвал Соню. Потом эта сцена, мерзкая, безобразнейшая! «Соня, ты действительно знаешь эту… этого человека?» — «Да, папа». Хохотал издевательски: «Очень мило! Оч-чень… Я счастлив, что у моей дочери такие блистательные знакомства!» А когда Аня ушла: «Чтоб ноги ее больше тут не было, ноги! И вообще изволь передать всем этим своим стриженым девкам, что я приказал прислуге на порог их не пускать! Я не потерплю, чтобы мой дом превратился в вертеп для нигилисток! А что до курсов твоих — все, больше ты туда не пойдешь! А ослушаешься— на себя пеняй! Запру, на ключ запру!..» Он кричал, все кричал на нее, никого не стыдясь, прямо заходился от крика — быть может, еще и потому, что она все это время спокойно, не пряча глаз, смотрела на него. Пока он кричал, она не проронила ни слова, изучающе только рассматривала его.
Соня постаралась сейчас получше вспомнить: была ли и в самом деле тогда у нее такая уж смертельная обида на отца? Нет, что угодно, но не это. Желчные эскапады отца, как и всегда, вызывали у нее скорее недоумение, чем обиду; в крайнем случае — возмущение. Потому, верно, она и сумела в тот раз сохранить спокойствие. Пока он выкрикивал невозможные свои слова, она, держась спокойно, но холодея от гнева, думала о том, что отец ведет себя постыдно, недостойно; она охотно допускала, что ему могут не нравиться ее друзья, но в любом случае он не смеет заставлять ее отказаться от их общества, это насилие, которому она ни за что не подчинится; ну, а если он не желает видеть их в своем доме (это, конечно, его право), ей придется тогда жить отдельно, нанять где-нибудь комнату — пусть он только выправит ей вид на жительство, уж в этом-то он не должен ей отказать…