Когда я пришел к нему, тоже было утро, а может быть, это все-таки было то самое утро, и может быть, оно, как и та шаровая молния, было, то есть оказалось вне времени, во всяком случае, когда я пришел к нему, Юра встретил меня хитроватой улыбкой, улыбкой человека, приготовившегося удивить. Длинным узким коридором он проводил меня в свою сыроватую летом мастерскую (это было еще в подвале на Четвертой линии), где в это время дня все-таки было довольно светло.
— А что я тебе сейчас покажу-у-у, — сказал он, продолжая улыбаться все той же хитроватой улыбкой.
Он сложил трубочкой кулак, в другой руке он держал небольшую, размером примерно пятнадцать на десять сантиметров, картинку, где как будто что-то происходило. Я заглянул: в центре композиции мне показались какие-то люди, которые чем-то вроде бы занимались, может быть, оживленно жестикулируя, беседовали, однако по мере того, как братец разжимал кулак, это впечатление постепенно разрушалось, и в конце концов изображение превратилось в абстракцию. Все же у меня оставалось желание понять, восстановить ее, достроить до чего-то конкретного.
Я долго рассматривал картинку так и этак, но ничего не выходило, лишь какое-то провоцирующее тяготение фигур и пятен, явно желавших сложиться во что-то и еще не сложившихся.
Позже Юра сравнивал свои работы с загадочной картинкой, где среди отчетливо изображенных предметов нужно отыскать пионера, но это не очень точное сравнение и, скорее, подходит к картине Сальвадора Дали с бюстом Вольтера (не помню, как она называется).
— Ты понял? — торжествующе спросил брат. — Это — ПОРОГ.
Это был порог. Тот самый, который искал и я, но мне его пока не удавалось найти, и само это слово... Я неоднократно произносил его, не замечая, так же, как не замечаешь самого порога, переступая его. Но вот теперь это слово материализовалось, стало тем, что оно означает.
— Порог, — повторил я. — Я понял.
Нас давно уже занимали немотивированные, но обязательные поступки, любопытство к чему-то невидимому, необъяснимые действия. Толпа, устремившаяся к какой-то цели. Цели — нет. Группа несоответственно одетых людей, несущих нечто тяжелое, но заслоненное несущими и потому невидимое, — вопрос: что там? Но все это было еще не то — всему этому можно было найти объяснение, и вот появилось нечто новое, еще не то, но близко, близко... «Что-то делают».
— Ты понимаешь? — говорил тогда Юра. — Картина, люди. Что-то делают. Что-то делают! Знаешь, как во сне: сгрудились, сбились в кучку, в кружок, наклонились, хлопочут, и в этом что-то непонятное, пугающее или, наоборот, завлекательное, а ты не знаешь. Вот так.
— Ты помнишь? Может быть, как у Ареха? — спросил я. — Ну, эта картина... Дорожка, много людей в каком-то скверике. Все собрались на этой дорожке и тычут вверх пальцами. На солнце. Озабоченно так показывают, как будто в этом что-то необычное. Похоже?
— Горячо, — сказал братец, — близко. Но все еще не то. Там все-таки есть предмет внимания — солнце. Может быть, с солнцем что-то не так, но все-таки оно есть. Хотя это, конечно, и замечательно. Здесь другое: что-то делают. Это значительно, важно, но не знаешь, что. Вот и зафиксировать этот момент: не узнавать самому и оставить загадку зрителю. Чтобы он, глядя на картину, спрашивал себя: что они там делают? Понял?
Конечно же, я понял, потому что как раз в это время писал рассказ «Кромка», где строил сюжет на априорном страхе, страхе перед непонятным и потому завораживающим действием.
Так мы с Юрой (в основном и прежде Юра) определили состояние порога, и впоследствии это слово стало для нас рабочим термином. «Порог, пороговый, найти порог, дойти до порога, вернуться на порог» — этими словами мы теперь обозначали состояние его картины или моего текста.
Мы, каждый в своей области, все ближе и ближе подходили к «порогу», и для меня постижение закономерностей процесса происходило постепенно, но Юра впоследствии (всегда со смехом) называл точную дату, когда эта идея впервые в полностью концептуализированной форме была им осуществлена. Это случилось первого апреля 1973 года. В этот день мой брат сделал эскизы к серии живописных полотен «Характеры». Девять озадачивающих зрителя картин. Девять портретов. Девять разных характеров. Но эти портреты не имели главного признака портретов — не было лиц. Это было непривычно и многих не удовлетворяло. То есть, собственно, не то что их нет — такое бывало и обычно что-то там символизировало, придавало портретам особую многозначительность и так далее, — здесь лица даже в некотором смысле были, только эти лица не имели свойственных лицам деталей: глаз, носов, ртов, щек. Вместо этих деталей они складывались из каких-то врастающих друг в друга пятен и форм, кое-где с тщательными моделировками, иногда, наоборот, плоскими, с нарочито грубой мастихинной фактурой; появлялось какое-то как бы выражение, но не выражение лица, хотя и выражение характера — агрессивности, высокомерия, грусти, задумчивости, — но что мне описывать эти работы? Они известны тем, кто этим интересуется. Описывать стоит разве что несуществующие или утраченные картины.