Выбрать главу

Слезы, наспех проглоченные, спрятанные, высохшие.

Невидимые слезы. Сухие, испарившиеся, превратившиеся в кристаллики соли. Они кололи ей глаза и застревали в горле болезненным комком. Казалось, она могла бы плеваться сухой солью. И еще это было лето молчания. Каждый вечер Дейв звонил из Кэмбриджа, чтобы рассказать ей, какие квартиры он видел, какую квартиру нашел, как продвигается работа над его книгой о Роберте Лоуэлле ‹Роберт Лоуэлл (1917–1977), американский поэт, в творчестве которого сочетался интерес к «семейной» тематике и стремление осмыслить национальную историю.›.

Это Дейв тогда настоял, чтобы она провела лето на Западе. Он подарил ей Орэ-гэн. Сказал, что ей нужно отдохнуть, взбодриться, а лето в Кэмбридже всегда ужасное, жаркое, удушливое. "Ты пишешь?" — спрашивал он, и она говорила «да», потому что ему очень хотелось подарить ей и ее же собственное творчество. Каждый вечер он звонил и разговаривал с ней, и она, повесив трубку, каждый раз плакала.

Ее мать обычно сидела в маленьком садике за домом.

Между огромными рододендронами под окном спальни и ветхой оградой, державшейся только за счет старой вьющейся розы, была неширокая полоска заросшей травой земли, и Лили поставила там два шезлонга.

По вечерам воздух был пропитан ароматом роз. С северо-востока, с континента, дул теплый ветер. В центральных районах, по слухам, жара стояла просто обжигающая. Даже здесь, на побережье, в доме было душновато. "Выходи, посиди со мной", — говорила ей мать, и она, перестав наконец плакать у себя в маленькой темной комнатке, умывалась, старательно смывала с лица соль и выходила наружу. Ее мать, Лили, была удивительно похожа на тот цветок, в честь которого ее назвали — призрачно белая в сумерках между огромным розовым кустом и темными рододендронами. Никаких огненных мух здесь не было, но ее мать сказала, показывая на мощные ветви:

— Там раньше часто сидели ангелы. Ты их помнишь, Вирджиния?

Она покачала головой.

— На траве, на ветвях деревьев. И ты с ними разговаривала. А я никогда не могла!

Жаркий ветер с континента уносил прочь звуки моря, хотя был довольно сильный прибой и волны бились совсем рядом, на том конце Хэмлок-стрит. Но сегодня они едва слышали их грозный рокот.

— Однажды ты у них спросила: "А что делает Диния?"

И мать рассмеялась. А у Вирджинии снова потекли слезы, но светлые и совсем не соленые; они лились щедро, потоком, и она их пила.

— Мама, — сказала она, — я все еще не знаю, что делаю!

— О, ну да… — сказала Лили. — А почему бы тебе не остаться здесь, в Орегоне? Я уверена, что Дейв мог бы найти работу в одном из здешних колледжей.

— Мама, он же теперь преподает в Гарварде! Он уже адъюнкт-профессор, мама!

— Ах, да… Давно ты меня не называла «мамой», верно?

— Да. Но мне все время хотелось это сделать. Это ничего?

— Конечно, что ты! Просто мне всегда раньше казалось, что слово «мама» для меня не подходит.

— А что же, по-твоему, тебе подходило?

— Да так, ничего… Я, наверное, никогда по-настоящему и матерью-то не была, ты же сама знаешь. Именно поэтому все-таки чудесно, что ты у меня родилась!

Что у меня родилась дочка. Но я всегда чувствовала себя немного неловко, когда ты называла меня мамой, потому что это… было не совсем правильно.

— Да нет, это было правильно. Послушай, мама: я потеряла ребенка. У меня в начале июня был выкидыш.

Я не хотела говорить тебе. Не хотела, чтобы ты огорчалась. Но теперь я хочу, чтобы ты это знала.

— Ах ты, моя милая! — и долгий, долгий вздох в темноте. — Ах ты, моя милая, бедная девочка! Как жаль!

И они никогда не возвращаются обратно. Уйдут — и уж навсегда.

— Они просто не могут перебраться через Скалистые горы, мама.

* * *

Лето в Вермонте. Воздух, как теплое влажное шерстяное одеяло, плотно обмотанное вокруг тела, закрывающее рот и нос, мягкое, удушающе мягкое и мокрое внутри, словно от пота. Словно шерстяное одеяло, пропотевшее насквозь. Зато никаких слез — ни мокрых, ни сухих, ни соленых, ни сладких.

— Меня беспокоит твоя полная погруженность в себя, — сказал ей Дейв. — Я считал, что мы с тобой отличные партнеры, и весьма необычные, надо отметить.

Но вдруг оказалось, что ты от этого партнерства не получила практически ничего, а я так до сих пор не понял, к чему же ты, собственно, стремилась. Скажи, чего ты все-таки хочешь, Вирджиния?

— "О, этого нам никогда не узнать!" — безжалостно процитировала она чьи-то строки. Она вообще стала какой-то недоброй, несправедливой. — Я хочу закончить диссертацию и преподавать в колледже, — сказала она.

— Так, значит, ты решила отказаться от идеи стать писателем?

— А что, я не могу одновременно и писать, и преподавать? Ты же можешь.

— Ах, если бы у меня хватало времени на то, чтобы писать!.. По-моему, ты сама хочешь отказаться от тех благ, за которые большая часть писателей готовы просто драться. Господи, отказываться от свободного времени!!

Она молча кивнула: да, хочу отказаться.

— Хотя, конечно, поэзия не отнимает столько времени, — продолжал он, — сколько требуется профессиональному прозаику… В общем, по-моему, тебе лучше всего просто отправиться в Уэлсли и прослушать там несколько курсов по специальности.

— Нет. Я хочу официально прикрепиться к университетскому списку соискателей. И я бы хотела это сделать на Западе! — Недопустимо было говорить об этом таким тоном, но она ничего не могла с собой поделать.

— К списку соискателей? На Западе?

Она молча кивнула.

— Ты хочешь поступить там в аспирантуру?

— Да.

— Но, Вирджиния, — и он как-то растерянно засмеялся, — будь же разумной! Я ведь преподаю в Гарварде.

Ну, не думаешь же ты, что я от этого откажусь, потому что тебе вдруг захотелось поступить в аспирантуру где-то на Западе? Что вообще происходит, Вирджиния?

— Не знаю.

Недобрая, несправедливая. Округлые холмы толпились вокруг их домика совсем рядом. Влажное небо лежало на этих холмах, точно мокрое одеяло. Насыщенное электричеством небо. В жару молнии то и дело вспыхивали в облаках. Но гром не прогремел ни разу.

— Ты хочешь поставить крест на всей моей карьере?

Недобрая, несправедливая.

— Ну, конечно же, нет! А впрочем, твоя карьера больше от меня не зависит.

— Да? И когда же она от тебя зависела?

Она внимательно на него посмотрела:

— Когда ты учился в аспирантуре, а я работала!.. — но лицо Дейва осталось абсолютно спокойным. — Ты только что сказал, что мы были партнерами! Я работала. Перепечатывала на машинке и редактировала чужие диссертации…

— Ах, это? — он помолчал. — И тебе кажется, что я за это с тобой не расплатился?

— Нет! — ТАК я никогда об этом не думала. — Но ты-то свою диссертацию закончил и защитил. И теперь я тоже хочу это сделать. Разве это несправедливо?

— Хочешь тоже получить свой фунт мяса? Что ж, это действительно вполне справедливо. Просто я, наверное, этого совсем не ожидал. Я всегда считал, что ты более серьезно относишься к сочинительству, к своим стихам. Послушай, но если это для тебя так важно, то я мог бы постараться и устроить тебя в аспирантуру в Рэдклиф. Там, возможно, тебе будет скучновато, все покажется слишком статичным, но я пока что никаких особо опасных свидетельств застоя там не замечал…

— Ну что мне еще сказать, Дейв, чтобы ты смог меня услышать?

Он допил пиво, поставил банку на пол и погрузился в глубокие раздумья. Потом наконец заговорил — размеренно, терпеливо; каждое слово было продуманным.

— Я пытаюсь понять, чего именно ты хочешь. Раньше ты всегда говорила: мне нужно только одно — время, чтобы писать. Время у тебя теперь есть. Ты больше не обязана подрабатывать, чтобы мы могли свести концы с концами; эту стадию мы давно миновали. И сейчас мы прекрасно обошлись бы без тех денег, которые ты будешь получать как преподаватель, если тебе действительно удастся защитить диссертацию. Но в аспирантуре у тебя уже не будет хватать времени на стихи, ты и сама это прекрасно понимаешь, не так ли? Хотя, мне кажется, я понимаю, почему тебе так хочется тоже непременно защитить диссертацию. Это, видимо, некая моральная цель. Желание завершить некогда начатое.