В особые, редкие счастливые ночи приходили к нему воспоминания детства. Он не мог вызвать их по произволу, но иногда они его посещали сами. О детстве еще довоенном, сияющем, неомраченном. Наверное, ни у кого из людей не было такого детства. Как оно светилось, пронизанное любовью. Все они трое — отец, мать и он — любили друг друга, как никто, нигде, никогда. Его тогда звали не Юра, а Юка. Никакого другого Юрия так не звали. «Как тебя зовут, мальчик?» — «Юка». — «Юра?» — «Нет, Юка». Гордился именем, как знаком отличия...
Серия кадров. Сухие, просвечивающие руки матери, ее серые, молчаливые, пляшущие глаза. Прикосновение этих рук, этих глаз. Отец — высокий, огромный. Вероятно, был среднего роста, но видится огромным. Входя, заполнял комнату. Брал его, Юку, на руки, сажал на плечо. Вот он сидит на плече огромного человека и видит все не снизу, а сверху: и тонкий пробор на нежной голове матери, и странный фаянсовый чайник на буфете. Чайник звали «чудак». Формы необыкновенной: круглый, приземистый, дольчатый, похож на тыкву или патиссон. Ярко-коричневый, на нем выпукло выложенные зеленые листья с голубой стрекозой, как будто летящей, как будто садящейся... Чудак!
Вообще в семье у вещей прозвища. Большой ножик с широким лезвием — единственный режущий во всем доме, старинный, с серебряной ручкой — называется «кардинал». Почему? Неизвестно. Кардинал и кардинал. Потом, когда Юка — нет, уже не Юка, а Юра — читает Дюма, он всегда представляет себе кардинала Ришелье в виде ножа...
А вот они идут с мамой купаться. Он почему-то капризничает — сладко и вкусно капризничает, то ли хочется ему идти, то ли нет... Ему хнычется от счастья, а оно льется сверху — из маминой узкой руки. Она-то понимает, что капризничает он не всерьез, а в свое удовольствие. Он снизу видит ее улыбку — маленькую морщинку в углу рта — и счастлив и плачет. А вода в пруду красно-коричневая от торфа, как крепкий чай, и по ней плавают круглые листья кувшинок. А над ними парит стрекоза, голубая, как та, на чайнике-чудаке. Мама понимает, о чем он думает. Мама вообще все понимает. Она даже видит его сны...
А вот он разглядывает свои собственные босые следы цепочкой в серой, шелковистой дорожной пыли, которую так приятно пропускать между пальцами. Большой палец отчетливо отделен, противопоставлен другим... Мама рассказывает, как много значила для человека эта способность противопоставлять большой палец... На руках, конечно, а не на ногах. А у него — на ногах. Оба смеются, прямо заходятся смехом. Она еще не знает, что для него значат ноги. Он решил стать артистом балета.
И вот он танцует перед большим зеркалом — не только мужские, но и женские партии. Чтобы лучше держаться на носках, он вставил в тапочки пробки от шампанского... Кошка смотрит на него зеленым загадочным глазом...
А вот девочка Кира, в которую он влюбился шести лет от роду. Блондиночка с мышиной косой. Она старше его на два года и, естественно, его презирает. А он мучается. Это мучение прекрасно. Как клубящиеся лиловые тучи, набухшие грозой...
Гроза и в самом деле приближалась. Война, блокада. Черный, загнутый с краю кусочек хлеба, который он, подлец, украл у мамы. Нет, об этом нельзя. Это он себе запретил, запер сам от себя на замок. Тяжелый, амбарный...
5. Рабочий момент
Вот и все. Кончилась передышка. Нешатов вышел на работу.
— Очень рад, — сказал Ган, подавая ему белую, тонкую, словно привялую руку. — Как вы себя чувствуете?