— Тогда давай еще маленько согреемся.
По брезенту снова хлестко забарабанил дождь. Ветер старательно ерошил темную реку. Она хлюпала и плескалась о борта карбаса, ворочалась, натужно всхлипывала у невидимого берега и тяжело катилась в наползающую ночь, придавленная низким мокрым небом. Шелестело, словно задыхаясь, недалекое прибрежное мелколесье, тяжело бултыхалась черная вода внутри баржи. Не то жалостный крик какой-то ночной птицы, не то скрип упавшего от старости и непогоды дерева на том берегу спугнул на мгновение однообразие сырых окрестных звуков. Но ни Степан, ни Федор Анисимович ничего не слышали. Согретые обманным водочным теплом, они заснули мертвым усталым сном, не спохватились, не почуяли, что старый рассохшийся карбас ударяло ветром о борт догнивающей баржи, терло волнами о каменистый неровный берег, заливало непрекращающимся дождем. Уже давно хлюпала на дне холодная вода, которая все прибывала и прибывала. К утру корма полузатопленного карбаса тяжело осела на дно, вода залила два мешка с сахаром и еще какую-то малозначащую дребедень, лежавшую тут же. А старик и мальчишка крепко спали на ящиках, укрытые брезентом, и не чуяли, не ведали, какая беда уже стряслась над их непутевыми головушками.
Сон победителя
Спроси кто Перфильева, когда, болезненно сморщившись от не проходящей головной боли и острого недовольства собой, он выезжал со двора райсуда, — верит ли, что явится хоть какой-то прок от той встречи, которую твердо наметил себе, выслушивая обвинительный приговор, шепелявой скороговоркой зачитанный низеньким, лысым, удивительно похожим на старую остриженную овцу судьей, он вряд ли ответил что-либо вразумительное. Еще раз хлестнув двинувшуюся было ленивым шагом лошадь, он снова и снова пытался выстроить с помощью осторожной последовательности слов свои беспорядочные мысли о несоразмерности не только для провинившихся, но и для всех них последствий приговора с ценой загубленного по глупости провианта. Потерю, не так чтобы запросто, но и без особого материального надрыва для колхоза, можно было бы до начала охотничьего сезона как-то возместить. А от того, что уже случилось, теряли все, кого ни возьми — колхоз, государство, потерпевшие. И что хуже некуда — Надежда со своими девчонками мал мала меньше. У неё только и надежи было на Степана, своих сил и здоровья за войну поменело вчетверо. Да что там говорить! — не простил бы себе Перфильев, не решись на то, что наметил, хотя и предчувствовал полную безнадегу своей затеи.
Остановив лошадь у высокого, давным-давно крашенного веселой зеленой краской забора, он долго сидел, не решаясь ни повернуть обратно, ни спрыгнуть на жесткую пыльную траву и, прихрамывая, двинуться к полуоткрытой калитке.
Первый секретарь райкома Виссарион Григорьевич Перетолчин, у дома которого остановился Перфильев, сидел за столом, из-за которого не так давно разошлись гости. Он нехотя прихлебывал остывший чай и исподлобья следил за женой, которая убирала посуду. Та старалась не поднимать головы и не смотреть на мужа, но он все-таки разглядел на ее глазах слезы.
— Интересное дело, — с притворным раздражением прохрипел он сорванным на одном из районных совещаний голосом. — Распустила нюни… Сейчас-то чего реветь?
— Худой-то какой — кожа да кости, — уже не таясь, всхлипнула жена и, оставив посуду, осторожно опустилась на стул рядом с мужем.
— Не с гулянки, с войны мужик… Радуйся, что кожа да кости целы, остальное дело наживное, выправится. Откормим на мирных хлебах.
— Какие тут у нас хлеба? — тихо, чуть не шепотом, не согласилась она.
— Какие б ни были, откормим.
— Он тебе ничего не говорил? — спросила жена и оглянулась на дверь в соседнюю комнату.
— Нет, а что? — насторожился Виссарион Григорьевич.
— Надолго он, нет?
— Что значит «надолго»? Навсегда. Раз демобилизовали, значит все. На мирные рельсы и бесповоротно.
— Да я не об том, — махнула она рукой и снова обеспокоенно оглянулась на дверь. — Смотрит на все, словно не узнает. Как в первый раз видит. Белье развешиваю, он подходит. Губы дрожат. «Ты чего?» — спрашиваю. «Никак, говорит, привыкнуть не могу». У меня прям сердце упало. «К чему, — спрашиваю, — не можешь?»
— Ну? — поторопил замолчавшую жену Виссарион Григорьевич.
— «К тишине, говорит, не могу. Мороз по коже, какая у вас тут тишина». — «Где же, — спрашиваю, — тишина? Петухи орут, собаки… Телок вон за огородом чей-то надрывается. Птицы, ветер, двери скрипят…» — «Это, говорит, так, это не существенно». Так и сказал «не существенно». — «На передовой тишина — страшное дело. Как тишина, значит, вот-вот…» А что «вот-вот», так и не сказал.