— Степан, а Степан… Идти-то еще далеко-о-о…
Не понял Степан — мужской ли, женский был голос. Такое бывает во сне или когда поблазится: вроде слышишь, даже повторить готов слово в слово, а что, как, с чего бы это? — спохватившись, не образумишься, не разберешь толком. Степану сначала показалось, что голос вроде материн — та точь в точь также тянула: «Дале-еко-о-о…» Но поняв, что матери взяться неоткуда, и не сообразив, что чудной зов мог ему показаться, он, похолодев спиной и затылком, попятился было на разом ослабевших ногах в сторону белеющих стволов. Но именно среди них краем глаза уловил шевеление чего-то призрачно-белесого, соразмерного не очень высокому человеческому росту. И тогда, не пытаясь ни вглядываться, ни разбираться, ни даже головы повернуть, опрометью кинулся к спасительному просвету реки, чуть не кубарем скатился с подмытого половодьем берега. Загремела под сапогами прибрежная галька… Заскочив чуть ли не по пояс в воду, что было сил заорал, срывая от натуги голос:
— Дя-я-дя-я-я Фёо-одор! Фёо-о-одор Анисымыч! А-а-а-а!
Эхо протяжно и далеко покатилось по реке, по неразличимому заречному не то ернику, не то полужью, вызвало ответные тревожные всплески где-то на самом стрежне, шорохи и невнятное шевеление в темноте тутошнего, с каждой секундой все более таинственного и страшного берега.
— Чего гомишь, как кобелина дуроковатый? — вроде бы совсем неподалеку отозвался встревоженный голос старика. — Тебе чего в голову-то попало? Ты игде, чудо стоеросовое?
Голос старика приближался, и скорый треск кустов ежевичника, шорох шагов подсказал Степану, что до избы отсюда едва ли сотню метров насчитаешь, ежели по прямой мерить. Это от темноты и неизвестности места показались они ему хрен знает за какую несусветную отдаленность от топившейся печки.
Сутуловатая фигура Федора Анисимовича обозначилась впритык к самой кромке ласково всплеснувшей воды. Степан молча побрел навстречу, отчаянно стыдясь своего испуга, мокрых штанов и понапрасну поднятой тревоги.
— Щучину что ль заловил? Али таймешка? Тебя чего в воду-то понесло? У берега зачерпнуть не мог? Ну? Чего было-то? Чего горло драл, племенничек? «Дядя Федор, дядя Федор». Я седьмой десяток Федор, а в тюрьму с таким охламоном в первый раз подаюсь. Тебе чего поблазилось?
— Позвал кто-то… — через силу признался Степан.
— Эва, позвал… С этого что ль в воду сигать? А как бы в ямину угадал? Нас с тобой еще столь разов звать будут, считать устанешь. Кто позвал-то?
— А я знаю.
— Голос чей был?
— Не разобрать. Ясно так… Рядом… вон там…
— Об чем звал?
— Не об чем… Просто так. Идти, говорит, далеко…
— Ясное дело, не близко. А еще чего?
— Ничего.
— Хозяин это, — поразмышляв немного, решил старик. — Пожалел тебя немудрящего.
— Какой хозяин? Тут же нет никого.
— Кому нету, а кому отыщется. Я тебе еще не такую штуку расскажу про эти дела. Очень даже запросто. Помнишь Кашкариху? Ну, бабушка в Еловке жила, у нас тоже всех лечила, кто соглашался. Петьку Кошкарева знаешь? Петра Егорыча? Так она его мать, Шурка. Кошкариха. Она со мной одного году, только как-то уж постарела здорово. Все ее «бабушка» да «бабушка»…
Федор Анисимович забрал у Степана котелок и быстро, словно не в темень, а при свете дня направился к избе, в окне которой Степан вдруг отчетливо разглядел красноватые отблески огня топившейся печи и подивился, почему не разглядел их раньше. Теперь, когда не стоило пугаться и оглядываться, все вокруг стало различимо и вполне обыденно. А небо, как-то разом очистившееся от вечерней хмари и сползшей куда-то закатной облачности, просветлело и засветило первыми низкими и яркими звездами.