Выбрать главу

— Про Романовских раньше слава шла — прокуты известные. До самого Илимска их опасались. Как где чего приключится закомуристое, первым делом на них — романовские, и никто другой. А тут один… Тоже романовский… Вот забыл, и все, из которых — на Бодайбинских приисках побывал. Поглядел там, что и как, выучился, видать, маленько, а когда возвернулся — куда там, все на свете знат, только подавай. Ну и отыскал вроде здесь породу, на Турышке в верхах… Вспомнил — Ефрем Худых! Точно! Увидал породу, покопался маленько для показу, сообщает мужикам: «Золото близко!» Пошли к Абрашке. Тут у них Абрашка Гаускин поселился напротив, еврей. Его так и звали «Абрашка-жид». У знаменитого купца Чернова приказчиком был. Мужики, значит, к нему — капитал-то начальный на то, на другое требуется. Он им: «Платить не буду. Найдете золото — оплачу!» Ладно. Собралось мужиков десять вместе с лошадьми. Избу на Турышке срубили — она там до сих пор. Кирки, тачки лежат, погнило все. Под Ковригой — сопочка там такая — шурф пробили. Так его Турышка разом затопила. До сих пор в этом шурфе вода крутится. А золота в тех местах сроду не было. Чего делать? Решили мужики охотиться. Ухожье обозначили. Только белки в тот год не уродилось. По 10–15 убили — ребятишек только смешить. А пить-то, воротясь, надо? С приисков же пришли. Лежат, значит, в той избе, рассуждают: «Чего бабам принесем?» Ефрем — он же вроде как виноватый — объявляет: «У меня на заимке черный кот имеется. Стрелим его, ссадим и сдадим Гаускину». Договорились. Убили кота, ссадили на правилке, все честь по чести.

— А зачем? — заинтересовался Степан.

— Ты слушай. Главное, славу принести, что соболя добыли. Тимофей Степанович лучший охотник, кому как не ему добыть. Слава — это главное. Гаускин-то все равно интересоваться будет, что и как. Стали мужики белку сдавать и хвалят Тимофея Степановича… Ладно. Приходит с тайги Тимофей Степанович, ложится на топчан, а Гаускин уже бежит, чтобы другой купец не перехватил. «Чего добыл?» — «Бог дал, соболишку добыл». — «Соболишку?!» А Гаускин-то соболя видал? В то время соболей под корень повывели. Потому и цена им была соответственная. «Ведро вина поставишь — сдам». Гаускин и вино поставил, и кота за милую душу принял. Мужики одно ведро выпили, другое. Потом воздрались и проговорились, что из-за кота пьют. Гаускин снова бегом к Тимофею Степановичу: «Кот?» — «Кот». — «Ставь еще ведро, а то Чернову скажу, что котов принимаешь заместо соболя». Тому чего делать — поставил ведро…

Не переводя дыхания, Федор Анисимович стал рассказывать о чем-то другом, поминая какие-то неизвестные Степану имена и фамилии. Но суть рассказа уже начисто ускальзывала из сознания засыпающего парня. Незаметно для себя он лег на лавку, пристроив под голову угол стариковской котомки, уютно пахнувшей дымком и махрой, подогнул к животу ноги, прикрыл глаза и чуть ли не сразу увидал стайку знакомых деревенских ребятишек, с веселым криком бежавших по деревенской улице. Вокруг было солнечно, зелено, радостно, и мать, выйдя за ворота, весело щурилась и звала вернуться в дом, где его ждал незнакомый высокий старик в распахнутом, в прорехах и клочьях шерсти полушубке. Старик цепко ухватил его за плечо и вывел в темные сени. Пронзительно заскрипела дверь — и прямо посеред двора на нетронутом снегу обожгли глаз темные фигурки со сложенными на груди руками. Лежали они в ряд, по росту — мал мала меньше. Степан рванулся убежать, чтобы ничего больше не видеть и не слышать, но старик загородил дорогу в избу, смотрел суровыми пронзительными глазами — вылитый Николай Чудотворец с бережно хранимой матерью иконки. Висела она за пологом в изголовье ее кровати, и Степан слышал порой не всегда разборчивые слова страстной молитвы, в которой мать призывала Чудотворца спасти и сохранить отца, сестренок, его — Степана. И никогда не слышал, чтобы она просила за себя… Отца старик так и не уберег. И хотя у Степана и без того особого доверия к возможной его помощи не было, но после похоронки и мать вроде перестала молиться по ночам, а он и вовсе прекратил думать о неведомом заступничестве, потому что если бы оно было, не было бы ни войны, ни похоронок, ни смертной усталости матери после надрывной работы, ни долгих голодных зимних дней и ночей, которые в его короткой памяти сливались в единое холодное и неуютное пространство первых месяцев войны. Потом, правда, стало привычнее и полегче, а сам он уже твердо знал, что в жизни самая надежная опора лишь на самого себя да на тех людей, которые жили рядом и так же упрямо, а порой и через силу тянули лямку нелегкого совместного существования…