То, что мир сновидения (нечто, как нам кажется, «субъективное и туманное»), описывается как проявление над-человеческой Объективности мироздания, может показаться странным.
Не смешно ли во сне искать Реальность? («Когда низший слышит о Дао, — давным-давно писал Лао-цзы, — он смеется над ним. Если бы он над ним не смеялся, оно не заслуживало бы имени Дао».) В сновидческой работе толтека можно найти великий парадокс, который лежит в самой основе мироописания. «Внутреннее» превращается во «внешнее», субъективное — в объективное.
И недаром Кастанеда называл энергетическое поле Вселенной не только нагуалем, но и «темным морем осознания». Ибо объективный Мир дан нам через непрерывно разворачивающееся осознание — внешнее проявляет себя через внутреннее.
Но почему сказано, что море «темное»? Эпитет мрачный и вызывающий неприятные ассоциации. Почему Кастанеда не последовал индоевропейской мистической традиции в своей интерпретации уроков дона Хуана? Ведическая концепция, лежащая в основе культурного языка европейской цивилизации, кажется массовому читателю ближе и «понятней», ее архетипическая символика «света» и «тьмы» как Добра и Зла, Рая и Ада (в самом широком смысле) настолько укоренилась в тонале нашей цивилизации, что даже не нуждается в специальном усилии переводчика. В образном языке, которым мы привыкли пользоваться, Сознание и Свет — почти синонимы. И наоборот, бессознательность — это Тьма. Из этих смысловых полей возникли древние ассоциации индо-ариев: Бессознательность-Неведение-Тьма-Страдание-Зло.
Я специально обращаю ваше внимание на то, о чем иными словами не раз говорил дон Хуан в книгах Кастанеды: мы живем в описании ми-ра, который существует как текст, написанный на конкретном языке с использованием конкретного письма, построенного на образах и идеях, порожденных ограниченным культурным пространством. Культурное пространство, сформировавшее язык описания мира, — это древнейший слой осмысления Реальности внутри данного этноса. Он не универсален. У американского индейца — наследника ольмеков, толтеков, майя, инков — один образный лексикон, у китайца или японца — другой, у европейца, впитавшего в себя культуру ариев, распространившуюся когда-то по большей части Евразии — от Индии до Средиземноморья, — третий.
Дон-хуановский нагуализм в трансляции Кастанеды «многоязычен». С одной стороны, он в полном согласии с собственной концепцией, призывающей выйти за границы всякого привычного «описания», — при-рожденный «полиглот», который сознательно держит дистанцию между направленным на безусловную Свободу мышлением и набором языко-вых инструментов, куда входит не только лексика, образы, понятия и категории, но также грамматика и синтаксис, от которых зависит логика, линейность или нелинейность суждений, и многое другое. Это его принцип, один из немаловажных путей освобождения от автоматического воспроизведения мыслительных стереотипов тоналя. С другой стороны, сам Кастанеда — транслятор и неизбежный со-автор того нагуализма, который мы получаем посредством его книг, — многоязычен и, в силу особенностей его биографии, имеет, так сказать, «межкультурный статус». Даже на собственной почве Латинская Америка неминуемо порождает транскультурные (индейско-испано-португальские) феномены; в еще большей степени это относится к перуанцу, эмигрировавшему в США, но при этом испытывающему мощное воздействие ментальной и образной системы месоамериканского шаманизма. Это идейное и символическое многоязычие Кастанеды, безусловно, помогло ему понять и принять над-национальный, над-этнический импульс Учения, его свободу и независимость от конкретной традиции, но в некоторых отношениях усложнило положение читателя. Ибо то, что понятно дону Хуану, не всегда понятно Кастанеде, а то, что понятно Кастанеде, не всегда понятно нам{25}.
Язык символов, на котором говорят дон Хуан и Кастанеда, то и дело пробивается сквозь старательные трансляции Карлоса, обращенные к европейскому миру читателя, и тогда мы испытываем недоумение. Если мы все еще мыслим стереотипно, то бессознательно искажаем символ (образ) в соответствии со словарем, которому нас обучила наша культурная традиция. Но если мы достаточно отрешены, дистанция между «языками» еще раз напоминает о специфическом усилии, которое необходимо приложить для того, чтобы верно понять кастанедовский пересказ идей, пришедших из «мира толтекских магов».
В языке нагуа (nahuatl) Непостижимое традиционно ассоциировалось с «ночью» и, следовательно, с «темнотой». Выражение «темная сила» в символическом описании месоамериканских индейцев не имеет никакого отношения ко Злу. Это всего лишь «неведомая сила», Неизвестное и, возможно, Непознаваемое. Это то, что является Тайной, «лежит в тени», за границами дневного, освещенного и потому опознанного мира. «Темное море» лежит в основе всего явленного, оно является началом нашего собственного осознания, недоступным для различающего восприятия. Оно не может быть разобрано аналитическим умом, «освещено» им посредством манипуляций интеллекта, использующего абстрактные слова, искусственно разрывающие Реальность на фрагменты. Ведь только фрагменты можно увидеть как что-то яркое и обманчиво ясное, потому что это фигуры, которые мы выделили из фона. Однако любые «фигуры» всегда бесконечно меньше Бытия, из которого они извлечены. Это очевидно как философу, так и практику, постигающему Реальность.
Подобную символику «темноты» мы находим в других не-арийских культурах — у китайцев, тибетцев и японцев. Об этом сказано, например, в известном афоризме дзэнского практика Тюнь-шан Лянь-ши: «Есть лишь одна вещь: наверху она поддерживает Небеса, внизу она объемлет Землю: она темна, как черный лак, и всегда активно действует».
Мир сновидения — это беспредельные поля, данные осознанию, но не освоенные им. И в этом отношении работа сновидящего не имеет конца. Оставаясь отдельным наблюдателем, мы в любом случае имеем дело с фрагментом, с некой частью, где собранная нами энергия трансформируется и перемещает пучок светимости — центр нашего осознания, но «море», омывающее нас, дающее возможность прикоснуться к своей неопределимой и ничем не ограниченной массе, переполненное потоками и течениями, повсюду доступное нам как пространство целенаправленного роста и изменения, — это море остается темным.
И все же прикосновение к темной, непостижимой Реальности порождает «свет» осознания — вынуждает собирать и «освещать» недоступные ранее области психики. В этом есть известная афористическая логика: мы отправляемся в странствие по темному океану и зажигаем мощный источник света, чтобы отыскать в этих неведомых пространствах свой уникальный путь.
«Проекция места» и второе внимание
Поскольку наш перцептивный аппарат сильно отличается от «прожектора» или иного источника света, направленного всегда на какую-то часть внешнего поля, «темное море осознания» — Реальность вовне — постоянно ускользает от нас, скрываясь в потоке самоотражений и созданных нами галлюцинаций. Чтобы воспринять миры второго внимания и войти с ними в энергетический контакт, сновидящему надо победить «толпу призраков». Разумеется, все они — наши собственные порождения, но питаются энергией бессознательного, привыкшей бесконтрольно буйствовать, выражая архетипические формы или другой вытесненный материал.
И это не только и не столько проблема контроля. Психоэнергетическое поле отдельного осознания, однажды выделившего себя из космической «Пустоты», изначально следует перцептивной и «физической» логике расчленения. Аналитический импульс стремится разделять внутренний мир на части всякий раз, когда в нем оформляется содержание, в чем-то не согласующееся с другим содержанием. Даже в случае исключительного самоконтроля мы автоматически исходим из одной точки, одного психического локуса, где решили «поместить» стержень собственной личности. Значит, функция контроля сводится к согласованию всех остальных, противоречивых в содержательном отношении, периферийных областей психики с контролирующим центром. При этом человек чаще всего пользуется самым «популярным» в его обычной жизни стереотипом «согласования» — подавлением.