Выбрать главу

Сама же «Коряга», похваляющаяся трофейными флагами, собственной вывески не имеет. Много лет назад на вызеленном стекле значились слова «Коряга: салун и гриль», но по мере того, как Тедди скупал и закрывал другие бары, он сдирал все больше зеленой краски, чтоб дать место захваченным неонкам, которые вывешивал наподобие вражеских скальпов. В ясный день, когда вывески не горят, подойдя вплотную, можно различить смутные контуры букв за стеклом — но едва ли это потянет на «название». Темной же ночью, когда буйствует неон, разглядеть что-либо в этой свистопляске просто невозможно.

Однако ж есть одна вывеска, которой позволено выделяться. Но не электрическая, а затейливо выполненная из дранки — она висит особняком, над дверью, на двух грузовых винтах. Эта едва заметная вывеска обязана своим появлением не обычному финансовому натиску Тедди на конкурентов, а его браку, продлившемуся всего четыре месяца, — и она куда милее хозяину, нежели все мигалки и сверкалки. В ровных, умеренно голубых тонах эта неприметная вывеска напоминает всем прочим: «Помни… Один стакан — уже слишком много. Женское христианское общество трезвости».

Для Тедди, этого плюгавого толстячка в стране поджарых лесорубов, неоновые трофеи — бальзам на душу. Наполеону не требовались каблуки, чтоб возвыситься над прочими: у него была полная грудь медалей. Эти символы успеха и доказывали его величие. Да, с такими медалями он мог молчать, когда всякая мелюзга скулит о своих бедах…

— Эй, Тедди-съел-медведя, еще по одной!

…и хнычет в кружку…

— Тедди?

…и подыхает медленным, животным страхом…

— Тедди! Черт, парень, ты жив или нет?

— Да, сэр! — Его вырвали из раздумий. — А, пива, сэр?

— Господи, именно. Пива.

— Сейчас-сейчас, сэр…

Стоя в глубине бара, слушая треп в зале, доносящийся сквозь световое марево, он мог совершенно обособиться от их грубого, рычащего мира. Но вот он суматошно забегал взад-вперед вдоль стойки, и апломб его рассыпался вдребезги. Его пухлые пальчики подрагивали, собирая урожай стаканов.

— Я мигом! — Он подтащил заказ к их столу, показной своей спешкой возмещая задержку. Но они уже вернулись к обсуждению местных бед, напрочь забыв о Тедди. Еще бы. Не могут большие дурни его не игнорировать. Боятся присмотреться к нему повнимательней. Опасно разглядеть превосходство в таком…

— Тедди!

— Да, сэр. Я забыл: вы сказали «светлое»? Я заменю, как только разнесу остальные кружки…

Но мужик уже пьет пиво. И Тедди возвращается за стойку — на мягких подошвах, призрачный и всеми презираемый.

Вот осиянная электричеством дверь растворилась, и в проем шагнула фигура — крупнее, старше, громко клацает подкованными сапогами, но отчего-то столь же призрачна, как Тедди. То был местный отшельник, старик с окладистой седой бородой, известный не иначе, как «тот драный алкаш откуда-то с Южной Вилки». Некогда знатный лесоруб, верхолаз-мачтовик, ныне он слишком одряхлел и ослабел, опустился до того, что зарабатывает на жизнь, колеся по окрестным раскорчеванным лесозаготовкам на пикапе с раздолбанными рессорами и пару дней в неделю пиля кедровые пни на гонт. Гонт он сдает на фабрику, по десять центов за вязанку. Падение катастрофическое — от верхолаза до сборщика дранки. И, видно, позор такого падения едва ль не на корню сгноил тот механизм, что обозначает присутствие человека; старик прошел по залу, будто сокрытый туманом, а когда исчез из виду, никто не смог бы его описать или хоть доподлинно подтвердить факт его появления. И все же, поскольку он редко захаживал в «Корягу» (хотя проезжал мимо раз в неделю по меньшей мере), его присутствие нельзя было игнорировать, как Тедди. Он был чересчур редким гостем, а Тедди — всего лишь элемент интерьера. Не доходя до стойки старик на мгновение замешкался, прислушиваясь к разговору. Под гнетом его внимания беседа захромала, зачахла и издохла вовсе. Тогда он звучно хрюкнул в бороду и без слов двинулся дальше.

У него были свои соображения на предмет того, откуда все беды.

Дискуссия не возобновилась, покуда старик не заказал у Тедди большой стакан красного вина и не ухромал в темные глубины бара.

— Бедолага! — выдавил Главный по Недвижимости, первым одолевший мимолетную нервозность, повисшую над столом.

— Да уж! — согласился лесоруб в помятой серой каске.

— И чистую правду про него говорят.

— Виной — вино?

— Дешевый портвешок. Вроде Стоукс ему ящиками подгоняет, ящик в неделю.

— Дело дрянь, — сказал кино-прачечный магнат.

— Цок-цок-цок! — сказал брат Уокер: он научился сострадательно цокать языком по «Джо Палуке» [14] и полагал, что это междометие прямо так и произносится.

— Да уж. Паршиво дело.

— Мужик валил лес до черта много лет. Позор!

— Позор? — переспросил лесоруб. — Да это преступление, мать-перемать… простите, брат Уокер, — но я принимаю близко к сердцу. — И, совсем войдя в раж, припечатал чумазый кулачище к столу: — Это, мать-перемать, преступление! И грех! Такой вот старый горемыка, вроде него, имеет право на — слушайте все! — на пенсию и учет трудового стажа! Разве не об том распинается Флойд Ивенрайт уж два года как?

— Все так, все верно.

Они снова были на коне.

— Беда этого города в том, что мы не можем рулить той самой организацией, которая создана, чтобы нас защищать: профсоюзом.

— Господи, а разве Флойд не то же самое говорит? Он говорит, мол, этот Джонатан Бэйли сказал, Ваконда на годы отстала он других городов лесорубов. И я держусь того же самого мнения.

— А это самое мнение выводит нас прямехонько на сами-знаете-кого и его упертую родню!

— Точно! Именно!

Мужчина в каске снова грохнул кулаком по столу:

— Позор!

— И хотя сам я лично в чем-то даже восхищаюсь Хэнком и его семейством — черт, да мы выросли вместе! — я считаю, все корни наших бед в них. И если куда и наставить пушку — то аккурат на тот дом, так я полагаю.

— Аминь, брат.

— Еще какой аминь! А теперь все слушайте! — вновь потревоженный всплеском агрессии, Тедди поднял глаза. — Если кому и грозить пальцем — то все мы знаем, в кого им тыкать!

Сквозь натираемый бокал Тедди видит перст, грозно воспрянувший из чумазого черношерстного кулака.

— Да, прямой наводкой в этот проклятый домище!

…музыкальный автомат стрекочет, лопочет, пульсирует цветом. Жужжит электрический фасад. Мужчины тихонько дышат в унисон. Перст, шишковатый и упрямый, озаренный вечерним солнцем, медленно поворачивается, будто стрелка компаса. Дом. Суровая громада, чернеющая на заре, уже звенящая утренними хлопотами…

— Да, наверно, ты прав, Хендерсон.

— Еще б я был не прав! И если тебе нужно мое взвешенное мнение — в них все наши проблемы!

Из кухонного окна вырываются свет и крики; смех, ругань. «Просыпайся и встряхнись, ребята! Старик вас опередил, хоть он дряхлый и увечный!» И оглушительный запах жареных колбасок. Это колокол Хэнка. Как раз в его вкусе. Это по Хэнку звонит его колокол.

А из-за стойки бара, чураясь солнечного света, Тедди следит за мужчинами, прислушивается к их доводам — и в глубине души уверен, что проблема не в финансах: пока вели они свой кретинический диспут про оборотные капиталы, капитал Тедди вырос почти на двенадцать баксов — и это среди бела дня. И у него серьезные сомнения в том, что все беды города следует валить на крылечко дома Стэмперов. Нет, проблема в другом. По его взвешенному мнению…

— Кстати, Хендерсон, коль уж ты завел речь о Флойде: я его целый день не видел, а то и больше…

А к западу от дома в своей лачуге на буро-глинистом берегу Индианка Дженни просыпается, встает с раскладушки и натягивает платье, некогда алое, но вылинявшее до буро-глинистого, принимается вопрошать, кто повинен в плачевном состоянии ее дел и куда запропастилась чертова медаль Святого Христофора. На юге же Джонатан Бэйли Дрэгер вглядывается в дорогу перед собою в поисках места, где бы переночевать на пути в Орегон. На востоке почтальон пытается разобрать каракули на трехцентовой открытке и уже близок к капитуляции.