(Ровно сорок лет спустя на мол неподалеку от рыболовной станции заехала машина. Автомобильное радио разбрасывало гнусавые переборы хилбилли над бухтой, усеянной чайками. Два моряка на побывке после тихоокеанского похода травили своим ахающим зазнобам несусветные байки о зверствах япошек. Вдруг морячок на переднем сиденье замолк и ткнул пальцем в желтый пикап, застывший на косогоре у самого края воды:
— Гляньте-ка, уж не старик ли это Генри Стэмпер со своим сынком Хэнком? Что это за хрень у них в кузове?)
Будто во сне, по-прежнему пялясь вниз, на вымоину, Йонас проводит языком по шляпкам гвоздей, что у него во рту. Хочет вернуться к дому, но снова замирает, и лицо его озадаченно хмурится. Он берет один из гвоздей квадратной ковки и подносит к глазам. Гвоздь тронут ржавчиной. Рассматривает другой гвоздь — там еще больше ржавчины. По очереди он берет гвозди изо рта и смотрит на них, подолгу вглядывается: легкая присыпь ржавчины уже пометила металл, подобно грибку. А ведь ночью дождя не было. На самом-то деле выдалось целых два невероятных дня без дождя, потому-то он и не потрудился накрыть короб с гвоздями крышкой после вчерашней работы. Но с дождем или без, а гвозди поржавели. За ночь. Целый короб, пришедший из самого Питтсбурга… четыре недели в пути — и сияли, что серебряные монетки… и поржавели за ночь…
— Ей-ей, а знаешь — похоже на гроб! — воскликнул моряк.
…Итак, кивая самому себе, он бросает гвозди в короб и кладет молоток на росистую траву, затем идет едва ли не по пояс в тумане к реке, садится в лодку и гребет на тот берег, где под навесом у грунтовки живет кобыла. И забирается на кобылу, и скачет обратно в Канзас, к сухим, дощато-ровным прериям, где полынь сражается за худосочную почву, где степные зайцы грызут колючие бочонки кактусов в поисках влаги, а гниение — неспешное и незаметное под небом из жженого кирпича.
— Точно гроб! В контейнере, навроде железнодорожного.
— О, глянь, чего они делают!
Другой моряк и его подруга тотчас выпутались из объятий, и все четверо принялись глазеть, как мужчина и мальчик на пристани выгружают что-то из своего пикапа, волокут это что-то по доскам, сваливают это что-то в воду бухты, затем возвращаются к пикапу и уезжают. Моряки и две их девушки сидели в машине, наблюдали, как ящик покачивается и медленно, долгие минуты, тонет. И под пение Эдди Арнольда:
Дым на небе, на земле и над водо-о-ой: Наши флот с пехотой рвутся в бо-о-ой… [11]ящик грузно накренился и окончательно исчез под водой, оставив по себе расходящиеся круги и поминальные пузырьки, ушел вниз, в ил и водоросли, чьи зелено-бурые и лилово-бурые склизко-резиновые авеню патрулируются крабами с глазами на стебельках, караулящими унылое скопище бутылок, старых труб, холодильников, сдутых шин, потерянных навесных моторов, битого фаянса и прочих мусорных декораций дна бухты.
В пикапе, откатившем от причала, некрупный, но туго скрученный мужчина с бутылочно-зелеными глазами и седеющими волосами пытался унять любопытство своего шестнадцатилетнего сына воспитательными щелчками по кумполу:
— Ты о чем, Хэнки? Не прочь прокатиться в Куз-бэй и присмотреть за своим стариком, чтоб не нарезался, а? За мной глаз да глаз — и трезвый, что твой ватерпас!
— А что там было, папа? — спросил мальчик (даже не догадывался тогда, что это гроб…).
— Где — там?
— В том здоровом ящике.
Генри засмеялся:
— Мясо. Старое мясо: я не хотел, чтоб оно провоняло всю округу.
Мальчик украдкой глянул на отца — (Старое мясо, говорит… Папа сказал… А я ведь ни о чем таком и не догадывался, грешно сказать, еще сколько-то месяцев, пока не заявился Мозгляк Стоукс — он тут у нас в городе вроде как «старый каркун» — так вот, он был у нас дома с визитом, отвел меня в уголок, и мы сидели с ним добрых полчаса — недобрых полчаса, — я весь извертелся, а он всю дорогу лапал меня своими потными грабками — то на колено положит, то за руку схватит, то по головке погладит, то еще где, куда дотянется — будто никак не успокоится, покуда не пересажает на меня всех бацилл, которыми торгует.
— Ах, Хэнк, Хэнк, — говорил он, тряся головой на шее, которая у него не толще его костлявого запястья. — Мне это очень неприятно, но мой христианский долг — поведать тебе тягостную правду жизни. — «Неприятно» — вот ведь трепло. Да он как вурдалак: все кости перемоет-разгрызет, вместо того, чтоб с ходу, без обиняков выложить. — Правду о том, кто был в ящике. Да, я уверен, что кто-то должен поведать тебе про твоего дедушку, про его первые годы в этих краях…) — но ничего не сказал. Они ехали молча.
(— …в те первые годы, Хэнк, дитя мое… — Старик Стоукс откинулся назад и глаза его подернулись поволокой. — …все было не так, как нынче. Твоя семья пока еще не имела больших лесозаготовок. Да… Да, твоя семья, можно сказать, страдала от ужасных злосчастий… в ту пору…)
В то туманное утро старший сын, Генри, первым проснулся и обнаружил, что отец исчез. Генри поднял молоток и — вместе с братьями Беном и Аароном — сделал в тот день больше работы, чем за всю прошлую неделю.
И хорохорился:
— Мы их всех за хвост оттаскаем, парни! Так-то. И черт бы их подрал.
— Что, Генри? За что оттаскаем?
— За хвост, дурилка! Мы покажем этим городским задротам, как хихикать над нами в свои бороденки. Всей этой шайке Стоукса. Мы им покажем. Поддадим жару в аду и поджарим это болото себе на завтрак.
— А с ним-то что?
— С кем? Со стариком «Все-Тлен-и-Суета»? Со стариком «Что-Проку-Лять-Под-Солнцем»? Да хуй с ним. Разве он не определился с кристальной ясностью? Разве не понятно, что он сдулся? Сдрейфил?
— Да, а если он вернется, Генри?
— Вернется, на брюхе приползет, и даже тогда…
— Но, Генри, а что, если он не вернется? — спросил Аарон, младший. — Как мы без него?
Чеканно:
— Да уж как-нибудь. Мы поджарим это болото! Поджарим! — И сталь его молотка долбила упругие белые доски.
(Так я впервые услышал от Мозгляка Стоукса о том, как батяня старика Генри, Йонас Стэмпер, обесчестил Генри и всех нас. А потом узнал от дяди Бена, как сам Мозгляк, оказывается, столько лет намеренно бередил эту папину рану. Но уже от самого папы я узнал, во что это все вылилось, как бесчестье и уколы произвели на свет его броневую заповедь. И не то чтобы папа пришел ко мне и рассказал. Нет. Может, какие-то отцы и разговаривают со своими сыновьями на такие темы, но старик Генри — даже не заикался. Зато он сделал кое-что другое. Написал эту заповедь для меня — и повесил мне на стену. Говорят, в тот самый день, как я появился на свет. Но прошло немало времени, прежде чем я понял, к чему это. Шестнадцать лет. И даже тогда узнал я об этом не от самого старика, а от его жены, моей мачехи, девчонки, которую он притащил с Востока… Но — все по порядку…)
Они обнаружили, что Йонас забрал все деньги из лавки кормов и ничего им не оставил, кроме самого здания, жалких остатков нераспроданного товара да недостроенного дома на том берегу реки. Товар — преимущественно семена, которые не обещали прорасти хоть какой-то зеленью раньше весны. Соответственно, в ту зиму они выжили главным образом за счет благотворительности самой зажиточной семьи в тех краях — семьи Стоуксов. Джереми Стоукс был местным теневым губернатором, мэром, мировым судьей и ростовщиком — и все эти должности заполучил он по старому неписаному закону: «Кто Посмел — Тот Поспел». Перво-наперво он поспел завладеть огромным пакгаузом, брошенным «Компанией Гудзонова Залива». Джереми там обосновался. Когда не нашлось желающих его оттуда выдворить, он превратил пакгауз в первый городской «универмаг» и заключил премилую сделку с каботажниками, заходившими в бухту раз в два-три месяца, премиленькую сделочку: они получали немножко сверху за то, что не торговали ни с кем, кроме него.
— Это потому, что я член клуба, — объяснял он, только никогда не распространялся, какого именно. Лишь туманно намекал на некое таинственное братство торговых моряков и купечества на Востоке. — И я намерен, друзья и товарищи мои первопроходцы, всех вас ввести в этот клуб: я не жадный.