После чего с песком, забившимся за отвороты штанов, и цинковой мазью на носу вернулся в старый деревянный дом на другом берегу заждавшейся его реки. Отец с молотком, гвоздями и девятым номером кабеля продолжал сражаться с рекой, уговаривая ее повременить.
— Я вернулся, — поставил Хэнк в известность старика и прошествовал наверх.
На несколько месяцев — в шумящие леса с дымом, ветром и дождем, потом — на лесопилку, уговаривая себя, что работа в помещении усмирит его иммигрантскую душу, что цинковая мазь спертого воздуха залечит его обветренную шкуру. На время он даже обрел покой, нажимая все эти кнопки и рычаги автопил. Потом, при первом приближении весны, снова в леса. Но это небо!.. Почему полное такой несказанной синевы небо казалось ему пустым?
Все лето он пропахал на лесоповале с таким упорством и самоотдачей, с какими лишь готовился к чемпионату по борьбе в свой выпускной год в школе, но в конце сезона, когда мышцы его вздулись буграми, его не ожидали ни турниры, ни противники, ни медали.
— Я уезжаю, — заявил он старику осенью. — Мне нужно кое-кого повидать.
— Какого хрена, что это ты тут несешь, в разгар сезона?! Кого это еще ты там должен повидать?! Зачем?
— Зачем? — осклабился Хэнк, глядя на покрасневшее лицо отца. — Видишь ли, Генри, мне надо повидать этого кое-кого, чтобы узнать, не являюсь ли я кем-то. Я вернусь не позднее чем через пару недель. А на время своего отъезда я все улажу.
Он оставил старика кипевшим и ругавшимся на чем свет стоит, а через два дня, уложив небольшую сумку, в жавших новых ботинках и новом фланелевом пиджаке с одной пуговицей, он сел на поезд, идущий на Восток.
В эту осень его не ждала арбузная ярмарка, но брезентовый стяг, возвещавший о прошлогоднем событии, все еще болтался на деревянной арке. Он хлопал и полоскался в порывах пыльного красного ветра, а выцветшие буквы отрывались и летели под колеса поезда, словно какие-то странные листья. Сначала он отправился в тюрьму, где получил от дяди информацию и заодно приобрел у него подержанный пикап. Распрощавшись с дядей и тюрьмой, он нашел Вив в брезентовой палатке, где она острой палочкой выводила ориентировочный вес на глянцевитых арбузных боках: посмотрит на арбуз, задумается и выцарапывает.
— Наугад? — спросил он, подходя сзади. — А если ошибешься?
Она выпрямилась и, прикрыв глаза рукой, взглянула на него. Каштановый локон прилип ко лбу.
— Обычно я определяю почти точно.
Она попросила его подождать с другой стороны миткалевой занавески, которая отделяла ее крохотную комнатку от прилавка. Хэнк, решив, что она стесняется убожества своего жилища, молча согласился, и она нырнула под занавеску, чтобы собраться. Но то, что он ошибочно принял за стыд, скорее было пиететом: крохотная комнатка, в которой она жила после смерти родителей, была для нее своеобразной исповедальней и прибежищем. Ее взгляд блуждал по затрепанным стенам — видовые открытки, газетные вырезки, букетики засохших цветов: детские украшения, которые, как она знала, ей суждено покинуть вместе с этими стенами, — пока она не встретилась с ним, глядящим из овального зеркала в деревянной оправе. Нижняя часть лица, смотревшего на нее, была искажена трещиной, пролегавшей ровно посередине, но, несмотря на это неудобство, оно улыбалось ей в ответ, желая удачи. Она еще раз все оглядела, беззвучно поклявшись хранить верность всем святым мечтам, надеждам и идеалам, которые берегли эти стены, и, подтрунивая над собой за такую глупость, на прощание поцеловала собственное отражение в зеркале.
Она вышла с маленькой плетеной сумочкой, в желтом подсолнуховом хлопчатобумажном платье и соломенной шляпе с широкими полями — все было новеньким, разве что ценники были срезаны. Перед тем как отправиться, она обратилась к Хэнку с двумя просьбами: «Когда мы доберемся дотуда, куда мы едем, до Орегона… знаешь, что бы я хотела? Помнишь, я говорила тебе о канарейке?..»
— Сладкая ты моя, — перебил Хэнк, — если тебе надо, я поймаю целую стаю птиц. Я тебе достану всех голубей, воробьев, какаду и канареек на свете. Черт, какая ты хорошенькая! Кажется, красивее тебя я никого еще не видал. Но… послушай, как тебе удалось запихать все свои волосы в шляпу? Мне больше нравится, когда они распущены…
— Но они такие длинные и так быстро пачкаются…
— Ну тогда, может, их выкрасить в черный цвет? — Он рассмеялся и, взяв у нее сумку, подтолкнул к пикапу.
Так она и не произнесла свою вторую просьбу.
Она полюбила буйную зелень своего нового пристанища, старого Генри, Джо Бена и его семейство. Она быстро приспособилась к жизни Стамперов. Когда старый Генри обвинил Хэнка в том, что тот привел в дом мисс Серую Мышь, на первой же совместной охоте на енотов Вив быстро заставила его изменить свое мнение, перекричав, перепив и пересилив всех до единого мужчин, так что обратно ее, хохочущую и распевающую во все горло, пришлось волочь на самодельных салазках, как раненого индейца. После этого старик перестал ее подкалывать, и она регулярно ходила с ними на охоту. Не то чтобы ей нравилось убивать, когда собаки рвут визжащих лисиц или енотов, ей просто нравилось ходить по лесам, быть со всеми вместе, а что они там думали о ней при этом, ее не волновало. Если им хотелось считать ее кровожадной охотницей, ну что ж, она может быть и такой.
Она принимала участие в жизни Стамперов, но собственного мира у нее так и не появилось. Сначала это беспокоило Хэнка, и он решил, что может помочь ей, предоставив отдельную комнату: «Нет, конечно, не для того, чтобы в ней спать, но это будет место, куда ты сможешь уйти шить и всякое такое, она будет твоя, понимаешь?» Она не совсем понимала, но возражать не стала, хотя бы потому, что там она сможет держать птичку, купленную Хэнком, которая раздражала все остальное семейство; кроме того, она чувствовала, что и ему будет спокойнее жить в своем жестоком мире насилия, в который она никогда не сможет войти, если у нее будет своя «швейная» комната. Иногда, возвращаясь поздно вечером из Ваконды, Хэнк заставал Вив в этой комнате лежащей на кушетке с книгой в руках. Он садился рядом и рассказывал ей о своих приключениях. Вив слушала, поджав колени, потом выключала свет и шла укладывать его в постель.
Эти загулы в городе никогда ее не беспокоили. Пожалуй, единственной особенностью Хэнка, о которой она неизменно сожалела, была его способность стоически переносить любую боль; случалось, когда они раздевались, Вив разражалась бурными рыданиями, заметив у него на бедре глубокий ножевой порез. «Почему ты сразу не сказал? „ — возмущалась она. А Хэнк лишь ухмылялся, потупив глаза: „Ничего особенного, царапина“. — „Черт бы тебя побрал! — кричала она, воздевая руки. — Провались ты к дьяволу со своими царапинами!“ Эти сцены всегда забавляли Хэнка, давая ему ощущение мальчишеской гордости, и он продолжал по возможности как можно дольше скрывать свои раны от жены; как-то раз, когда на лесоповале он сломал себе ребро, она узнала об этом лишь тогда, когда он снял рубашку, чтобы помыться; когда Хэнк потерял два пальца на лесопилке, он обмотал обрубки тряпкой и не показывал их Вив до тех пор, пока она не спросила его за ужином, почему он сидит за столом в рабочих рукавицах. Смущенно опустив голову, он ответил: «Боюсь, я просто забыл их снять“ — и, стащив рукавицу, обнажил настолько изуродованную и покрытую спекшейся кровью и ржавчиной кисть, что Вив потребовалось полчаса лихорадочной работы, чтобы очистить рану и удостовериться, что руку не придется ампутировать.
Бывало, Джанис, жена Джо Бена, отведя Хэнка в сторонку и прижав его к стене, несмотря на его ухмылку, корила его за то, что он без должного уважения относится к духовным потребностям Вив и не дает ей в полной мере быть женой.
«Ты имеешь в виду служанкой, Джэн? Я глубоко ценю твои добрые намерения, но поверь мне: Вив — жена в полной мере. А если ей нужно кого-нибудь обихаживать, я принесу ей котенка». Кроме того, добавлял он уже про себя, для того чтобы рассуждать о духовных потребностях Вив или о том, как помочь им реализоваться, с ней надо было быть получше знакомой. Для того чтобы научиться настраиваться точно на длину волны Вив. Возможно, Джэн умела разбираться в людях, но не настолько хорошо…
(Однако Джэн меня все-таки довела. Она всегда загоняла меня в угол своими советами. Но обычно я пропускал их мимо ушей. Случилось это, когда в первое утро после возвращения Ли она подошла ко мне и сказала, чтобы я обращался с ним полегче. «Полегче? Что ты хочешь сказать этим „полегче“? Мне нужно, чтобы он работал, вот и все». Она ответила, что вовсе не это имела в виду, а только чтобы я сразу не устраивал с ним споров. Но я знал, к чему она клонит, знал даже лучше ее самой. Накануне вечером мы с Вив говорили о непреодолимом желании Джэн быть благодетельницей для всех городских бездельников, и когда на следующее утро она снова взялась за свои советы, я был совершенно не в том настроении, чтобы сносить это. А все потому, что я знал: если мы с Малышом повздорим и мне захочется кому-нибудь вмазать, как это было с тем пижоном в баре в Колорадо, я вытрясу из Ли душу… и на этот раз дело не обойдется пустяками. А нам так нужны рабочие руки. «Просто я хочу сказать, Хэнк, — промолвила Джэн, — чтобы ты нашел какую-нибудь безопасную тему для разговора». Я улыбнулся, поднял ее лицо за подбородок и сказал: «Джэнни, зайка, успокойся; я буду с ним говорить только о погоде и лесе. Обещаю тебе». — «Хорошо», — ответила она, глаза ее снова подернулись совиной восковой пленкой, — я зачастую подтрунивал над Джо, как это его жене удается видеть сквозь нее, — и она удалилась на кухню готовить завтрак.