Переживи моя Хельга войну, ее наверняка загнали под дулом автомата в лагерную рабочую бригаду. В одну из бесчисленных толп забитых, озлобленных, бесформенных, потерявших надежду существ в одежде из мешковины, разбросанных по всей матушке-России. Заставили копать свеклу на морозе, разбирать развалины, таскать повозки, превратив в бесполое, безымянное существо с растоптанными ножищами и расплющенными пальцами.
— Моя жена? — переспросил я Джоунза. — Не верю.
— Если я лгу, это достаточно легко доказать, — невозмутимо ответил Джоунз. — Взгляните сами.
Я спускался по лестнице ровными твердыми шагами.
И увидел ее.
Она улыбнулась мне, задрав подбородок, чтобы я ясно увидел и различил черты ее лица.
Волосы ее были белы как снег.
Во всем остальном она была моя Хельга, совершенно не тронутая временем.
Во всем остальном вся такая же стройная и цветущая, какой была моя Хельга в ночь свадьбы.
16: ХОРОШО СОХРАНИВШАЯСЯ ЖЕНЩИНА…
Мы рыдали как дети и поднимались ко мне на чердак, не разжимая объятий.
Минуя отца Кили и вице-бундесфюрера Крапптауэра, я заметил, что отец Кили рыдает тоже. Крапптауэр стоял навытяжку, воздавая почести символу англосаксонской семьи. Джоунз, поднявшийся несколькими ступеньками выше, сиял от счастья: задуманное им чудо удалось.
И все потирал свои изукрашенные кольцами руки.
— Моя… моя жена, — объяснил я старому другу Крафту, когда мы с Хельгой переступили порог.
И Крафт, пытаясь сдержать рыданья, так стиснул зубами черенок своей остывшей трубки из кукурузного початка, что перекусил ее пополам. Он не расплакался, но был на грани слез. По-моему — совершенно искренне.
Джоунз, Крапптауэр и Кили вошли вслед за нами.
— Как же случилось, — обратился я к Джоунзу, — что именно вы вернули мне жену?
— Фантастическое стечение обстоятельств, — сказал Джоунз. — Сначала я узнаю, что живы вы, а месяцем позже — что жива ваша жена. Так могу ли я воспринимать подобное совпадение иначе, чем дело рук Господних?
— Право, не знаю, — ответил я.
— Небольшая часть нашего тиража расходится в Западной Германии, — продолжал Джоунз. — Прочитав заметку о вас, один подписчик запросил телеграммой, известно ли мне, что ваша жена только что появилась как беженка в Западном Берлине.
— Почему вас, а не меня? — спросил я. И обернулся к Хельге.
— Любимая, — сказал я по-немецки. — Почему ты не дала мне телеграмму?
— Разлука длилась так долго — я так долго была мертвой, — ответила Хельга по-английски. — И я думала, ты создал себе новую жизнь, в которой нет для меня места. Я надеялась, что так оно и есть.
— В моей жизни ничего нет, кроме места для тебя, — возразил я. — И никому, кроме тебя, его не занять.
— Столько всего нужно рассказать, столько всего… — прижалась ко мне Хельга.
Я с изумленным восторгом смотрел на нее. Кожа Хельги была чистой и мягкой. Для сорокапятилетней женщины Хельга удивительно хорошо сохранилась.
Что казалось тем более удивительным в свете ее рассказа о том, как прошли для нее последние пятнадцать лет.
Она попала в плен в Крыму, и ее изнасиловали, рассказывала Хельга. Затем в товарном вагоне принесли на Украину и заставили работать.
— Ослабевших, опустившихся, нас повенчали с вечной грязью, — говорила Хельга. — Когда война кончилась, никому даже не пришло в голову сказать нам об этом. Нашей трагедии было суждено длиться вечно. Мы даже по документам нигде не числились. Нас просто гоняли бесцельно по разрушенным деревням. Любому, кому требовалось выполнить какую-нибудь тупую физическую работу, достаточно было ткнуть пальцем и заставить делать ее нас.
Хельга разомкнула объятия, чтобы сопровождать свою повесть более выразительной жестикуляцией. Я подошел к окну, чтобы слушать ее и смотреть сквозь немытые стекла на скрюченные ветки дерева, на которых ни листьев не росло, ни птиц никогда не бывало.
В густом слое скопившейся на оконном стекле пыли были грубо прочерчены свастика, серп и молот, звезды и полосы. Все три символа нарисовал я с месяц назад, завершая спор с Крафтом о патриотизме. Я тогда восторженно описывал каждый из них, демонстрируя Крафту, как понимают патриотизм, соответственно, нацист, коммунист и американец.