Казалось, она вот-вот уронит вазу, просто заснет на ходу, уйдя в себя, и ваза выскользнет из рук.
Осознав опасность, тесть взвился, будто сработала наставленная на взломщика сигнализация. Вопя во весь голос, он призывал Господа сжалиться над ним хоть раз, пробудив здравый смысл хоть раз, и хоть раз показать ему, Ноту, хотя бы еще одного толкового и энергичного человека, помимо него самого.
Нот вырвал вазу из рук ошарашенной женщины. На грани слез и не стыдясь этого, он требовал всеобщего восхищения голубой вазой, чуть было не ушедшей из мира из-за тупости и лени.
Обтрепанный голландец, бывший у рабынь за старшего, ринулся к несчастной, слово в слово и вопль в вопль повторяя всю тираду тестя. За ним подтянулся и дряхлый солдат, демонстрируя силу, которую в случае надобности к ней могут применить.
Наказали ее весьма своеобразно. Бить не стали.
Но лишили чести носить какие-либо еще вещи Нота.
Поставили в сторону, в то время как остальным с полным доверием предоставили возможность продолжать перетаскивать сокровища. То есть, наказание ее заключалось в том, чтобы выставить последней дурой. Дали, мол, шанс приобщиться к цивилизации, а она его запорола.
— Я приехал попрощаться, — сказал я Ноту.
— Прощай, — ответил Нот.
— Ухожу на фронт.
— Прямо сюда, — показал он на восток. — Без труда дойдешь пешком. За день доберешься, даже если будешь по дороге собирать лютики.
— Может, больше не увидимся, — напомнил я.
— Ну и что?
— Ничего, — пожал я плечами.
— Вот именно, — кивнул Нот. — Ничего оно и есть ничего.
— Можно спросить, куда вы переезжаете? — осведомился я.
— Я остаюсь. Жена и дочь отправятся к брату под Кёльн.
— Могу я чем-либо помочь?
— Можешь. Пристрели собаку Рези. Ей не выдержать дороги. А мне она не нужна, да и не могу я о ней заботиться и с ней возиться, как она привыкла у Рези. Так что пристрели ее, будь любезен.
— Где она?
— Наверное, в музыкальном салоне вместе с Рези, Рези знает, что собаку решено пристрелить, и мешать тебе не будет.
— Хорошо.
— Эффектная у тебя форма.
— Спасибо.
— Не сочти за бестактность, но каких она войск? — спросил Нот.
Раньше он меня в этой форме никогда не видел.
Я объяснил. И показал эмблему на рукоятке кинжала. Эмблема, выложенная серебром по ореховому дереву, являла Американского орла со свастикой в когтях правой лапы, пожиравшего змею, зажатую в когтях левой. Змея долженствовала изображать международный еврейский коммунизм. Голову орла венчали тринадцать звездочек, символизировавших тринадцать первоначальных американских колоний. Эскиз эмблемы набросал я сам, но, поскольку рисую неважно, вместо пятиконечных звезд США нарисовал шестиконечные звезды Давида. Серебряных дел мастер скрупулезно воспроизвел мои звезды ничего не меняя, зато изрядно потрудился, приводя в божеский вид орла.
Вот на звезды мой тесть и обратил внимание.
— Они — символ тринадцати евреев в кабинете Франклина Рузвельта, — заметил Нот.
— Остроумно сказано, — оценил я.
— А все думают, у немцев нет чувства юмора, — сказал Нот.
— Германия — самая непонятная в мире страна, — ответил я.
— Ты — один из очень немногих иностранцев, сумевших нас понять.
— Надеюсь, я заслужил этот комплимент, — ответил я.
— Но с большим трудом. Ты разбил мне сердце, женившись на моей дочери. Я мечтал иметь зятем немецкого солдата.
— Что ж, извините.
— Ты сделал ее счастливой.
— Надеюсь, что да.
— И я возненавидел тебя больше. Счастье на войне неуместно.
— Что ж, извините, — повторил я.
— Из-за того, что я так тебя ненавидел, я стал изучать тебя, — продолжал Нот. — Ловил каждое твое слово. Ни одной передачи не пропустил.
— А я и не знал.
— Всего никто не знает, — ответил Нот. — Вот ты, например, мог знать, что чуть ли не до настоящей секунды ничто не обрадовало бы меня больше, чем возможность уличить тебя в шпионаже и подвести под расстрел?
— Нет, не мог, — согласился я.
— А знаешь, почему мне теперь безразлично, шпионил ты или нет? Вот признайся ты мне сейчас, что шпионил, и мы по-прежнему будем продолжать разговаривать, как ни в чем не бывало, вот как сейчас разговариваем. И я дал бы тебе спокойно уйти куда там шпионы после войны уходят. А почему, знаешь? — повторил он вопрос.
— Нет, — ответил я.
— Потому, что ты нипочем не мог работать на врага лучше, чем работал на нас, — объяснил Нот. — Потому, что я осознал: почти все мои нынешние убеждения, те самые, которые избавляют меня от стыда за все, сказанное и сделанное мною в бытность мою нацистом, я почерпнул не у Гитлера, и не у Геббельса, и не у Гиммлера, а — у тебя! — Нот взял меня за руку. — Ты, один лишь ты удержал меня от вывода, что Германия сошла с ума.