Уиртанен снова посмотрел на часы.
— Вам пора уходить — побыстрее покинуть окрестности.
— Можно спросить, кто ваш человек у Джоунза? Кто сунул мне записку в карман с инструкциями прийти сюда?
— Спросить можно, — улыбнулся Уиртанен, — но вы ведь и сами знаете, что я вам не скажу.
— Неужели вы мне настолько не доверяете?
— Как я могу доверять человеку, проявившему себя таким отменным агентом, — спросил Уиртанен. — А?
37: СТАРОЕ ЗЛАТОЕ ПРАВИЛО…
Я покинул Уиртанена.
Но, не пройдя и десяти шагов, понял, что меня как магнитом тянет обратно в подвал Джоунза, где остались любовница и лучший друг.
Хотя я и знал теперь их истинные лица, у меня все равно кроме них никого на целом свете не было.
Вернувшись тем же путем, каким ушел, я проскользнул в дверь черного хода.
Когда я вернулся, Рези, отец Кили и Черный Фюрер играли в карты. Моего отсутствия никто не заметил.
Железные гвардейцы белых сынов американской конституции проводили занятия по отданию почестей флагу. Занятиями руководил один из гвардейцев.
Джоунз поднялся наверх творить.
Крафт, русский обер-шпион, читал номер «Лайфа» с портретом Вернера фон Брауна на обложке, раскрыв его на развороте, изображавшем панораму болота в век рептилий.
Работал маленький приемничек. По нему объявили песню. Название песни отложилась у меня в памяти. Вовсе не потому, что у меня такая феноменальная память. Просто оно как нельзя лучше соответствовало ситуации. Впрочем, оно почти под любую ситуацию подойдет. Звучало оно так: «Старинное златое правило».
По моей просьбе референты Института документации военных преступлений в Хайфе разыскали для меня весь текст этой песенки:
— Во что играете? — спросил я картежников.
— В «Старую деву», — ответил отец Кили. Он очень серьезно относился к игре. Хотел выиграть. Заглянув ему в карты, я увидел, что «старая дева» — дама пик — у него на руках.
Скажи я сейчас, что в ту минуту я весь извелся зудом и нервным тиком и чуть не грохнулся в обморок от охватившего меня ощущения нереальности, я произвел бы, вероятно, более человеческое впечатление, то бишь вызвал бы больше сочувствия.
Увы.
Этим и не пахло.
Должен сознаться в своей жуткой ущербности. Все, что я вижу, слышу, осязаю, обоняю и пробую на вкус, я воспринимаю, как абсолютную реальность. Вот такая я доверчивая игрушка собственных чувств: ничто не кажется мне нереальным. И ничем мою непоколебимость не проймешь: ни тем, что меня били по голове, ни тем, что я напивался пьян, ни даже тем, что однажды мне случилось при весьма необычных обстоятельствах, к сему повествованию отношения не имевших, оказаться под воздействием кокаина.
Сейчас, в подвале Джоунза, Крафт показал мне портрет Брауна на обложке «Лайфа» и спросил, знал ли я его.
— Фон Брауна? — переспросил я. — Томаса Джефферсона космического века? Конечно. Барон как-то танцевал с моей женой в Гамбурге на дне рождения генерала Вальтера Дорнбергера.
— И хорошо танцевал? — поинтересовался Крафт!
— Как Мики Маус. Так танцевали все нацистские шишки, если уж приходилось.
— Интересно, узнал бы он тебя сейчас?
— Обязательно. Я наткнулся на него на Пятьдесят Второй улице примерно месяц назад, и он окликнул меня по имени. Просто ошеломлен был, увидев меня в столь жалком состоянии. Сказал, что у него полно контактов в сфере связей с общественностью, и предложил похлопотать насчет работы в этой области.
— У тебя бы это хорошо пошло, — согласился Крафт.
— Естественно — у меня же нет никаких убеждений, способных мешать клиенту лепить в глазах публики угодный ему образ.
Картежники сложили карты, оставив отца Кили, этого жалкого старого девственника, с его дамой пик на руках.
— Что ж, — вздохнул Кили с таким видом, будто за спиной у него лежало богатое победами прошлое, а впереди еще ждало блестящее будущее, — не все же побеждать.