Выбрать главу

— Когда ты влюбилась в него? В детстве?

— В детстве. А потом — уже став взрослой. Когда мне давали твои рукописи и велели изучить их — вот тогда.

— Извини, не могу тебя поздравить с хорошим литературным вкусом.

— Ты не веришь больше, что жить стоит лишь ради любви?

— Нет, не верю, — ответил я.

— Так скажи мне, ради чего же тогда стоит жить, — взмолилась Рези. — Пусть не ради любви. Ради чего угодно! — Она обвела рукой убогую подвальную комнатенку, и в жесте ее выплеснулось мое собственное восприятие мира, как барахолки. — Я готова жить ради этого стула, ради этой картины, этой трубы, этой кушетки, этой трещины в стене! Только скажи мне, что ради них стоит жить, и я буду ради них жить! — рыдала Рези.

Обессилившие ее руки легли на мои плечи. Она плакала, закрыв глаза.

— Пусть не любовь, — прошептала Рези. — Пусть что угодно. Только скажи.

— Рези… — мягко позвал я.

— Скажи! — и руки ее, вдруг снова налившись силой, сжали мне пиджак.

— Я уже старик… — беспомощно выдавил я. Это была трусливая ложь. Никакой я не старик.

— Что ж, старик. Скажи мне, ради чего стоит жить, чтобы и я могла ради этого жить, здесь — или за десять тысяч километров отсюда. Скажи мне, ради чего собираешься дальше жить ты, чтобы и мне тоже захотелось жить дальше!

В этот момент в дом ворвались.

Стражи закона лезли во все двери, размахивая оружием, заливаясь свистками и ослепляя всех светом ярких фонарей, хотя и так было достаточно светло.

Их набралось целое полчище, и они зашумели при виде мелодраматично злобной символики, украшавшей подвал. Так шумят при виде рождественской елки дети.

— Это лишь доказывает мою правоту.

— Чем же?

— Тем, что евреи пролезли повсюду, — отвечал Джоунз с улыбкой логика, доказательств которого не опровергнуть никому.

— Вы — против негров и католиков, — продолжал сотрудник, — но самые близкие ваши друзья — негр и католик.

— Что ж здесь странного? — удивился Джоунз.

— Но разве вы не ненавидите их?

— Разумеется, нет. Ибо мы верим в одно и то же.

— Во что?

— В то, что славная в прошлом наша страна попала в не те руки, — заявил Джоунз, на что отец Кили и Черный Фюрер согласно кивнули. — И чтобы вернуть ее на путь истинный, — продолжал Джоунз, — надо снести немало голов.

Никогда мне не доводилось видеть более наглядной демонстрации тоталитарного образа мышления в действии. Образа мышления, который можно уподобить системе шестеренок со спиленными наобум зубьями. Такая разлаженная машина, приводимая в действие заурядным, а то и угасающим либидо, дергается рывками, шумно, гулко и бессмысленно, словно какие-то адовы часы с кукушкой.

Старший фэбээровец ошибочно заключил, что зубы шестеренок в мозгу Джоунза стерлись совсем.

— Вы напрочь выжили из ума, — сказал он.

Но Джоунз вовсе не выжил напрочь из ума. Весь ужас ума классического тоталитарного склада в том и заключается, что механизм его, хотя и деформированный, сохраняет по своей периферии целые кусты шестеренок с зубьями, мастерски выточенными и сохраняемыми в безупречной форме.

Вот и получаются адовы часы с кукушкой: безупречно отсчитывают восемь минут двадцать три секунды, а затем скакнут на четырнадцать минут вперед. Безупречно идут два часа одну секунду, а затем скакнут на целый год.

Зубчики же, которых в шестеренках не хватает, и есть те очевидные простые истины, которые по большей части доступны и понятны даже десятилетним детям.

Своевольно и своенравно спиленные зубцы шестеренок, своевольное и своенравное искажение определенных очевидных единиц информации и сводят под одной крышей в относительной гармонии людей столь разнообразных, сколь Джоунз, отец Кили, вице-бундесфюрер Крапптауэр и Черный Фюрер.

И объясняют, как в моем тесте сочетались и безразличие к рабыням, и любовь к голубой вазе.

И как мог Рудольф Гесс, комендант Освенцима, перемежать гениальную музыку командами трупоносам по лагерному радио…

И неспособность нацистской Германии различать существенную разницу между цивилизацией и гидрофобией.

И лучшего объяснения сути легионов, целых наций безумцев, виденных мною в жизни, мне не найти. В попытке же моей изложить это объяснение языком сугубо техническим сказывается, пожалуй, то, чьим сыном я был. Чей сын я есть. Ведь если вспомнить, хоть и вспоминаю я об этом нечасто, то, в конце концов, я все-таки сын инженера.

Поскольку больше меня похвалить некому, я похвалю себя сам — за то, что никогда не выламывал зубьев произвольно из шестеренок моего мыслительного механизма, какой уж он там ни есть. Видит Бог, у некоторых моих шестерней зубьев не хватает — одни так и не выросли с рождения, другие — стерлись на пробуксовках истории…