Шторы в его спальне, — сказала консьержка, увлекая меня во дворик, куда выходили его окна, — оставались задернутыми весь день. Он вставал не раньше трех-четырех часов дня, насколько она могла судить. По крайней мере, именно в это время она встречала его у почтовых ящиков в прихожей. Всегда не брит, с воспаленными, в черных кругах глазами: про него бы сказали — развалина. Но не эта ее жалостливая фраза вызвала во мне воспоминание о крепости и об изъеденном солью ржавом железе из моих снов, а вид ее рук — я как раз на них смотрел, когда она ее произносила, — они были толстыми, дряблыми, мраморной окраски: мурены. Из тела этой мегеры торчали мурены, а маленькие красноватые ладони — ножницы, жаждущие крови. И как только А. просыпался, а обычно это было непозволительно поздно, он без конца ходил к своему почтовому ящику: по десять раз в день, наверное даже в воскресенье, будто не знал, что уже целую вечность почту привозят два раза в день и только в будни. По мнению этой ведьмы, он отчаянно, глупо ждал письма, которое все не шло и так и не пришло никогда. Догадайтесь сами от кого, — сказала она, а ее физиономия светилась радостью и подлой хитростью.
Но даже призвав все обширные запасы своего красноречивого злословия, больше она ничего не могла добавить. Она никогда не сможет простить, что А. выбрал для своего ухода именно ту неделю, когда она уехала в провинцию к сестре, которой, как она попыталась уточнить, удалили «органы». И вот, из-за ошибки моего друга и этой несчастной родственницы, она лишилась участия в событии, которое могло бы стать апофеозом ее карьеры — эквивалентным триумфу для римского полководца. Выстрел, последовавший приезд полицейских, судмедэксперт, мерная лента, следы мела на полу, фотовспышки, носилки с накрытым покрывалом телом — все то, что она столько раз видела «по телевизору» в сериалах, произошло наконец «по-настоящему», на ее территории, под ее юрисдикцией, а она узнала обо всем этом лишь по слухам. Правда, она охотно предлагала мне их пересказать, чувствовалось, что изобилие этих рассказов сгладило бы в какой-то мере нехватку практической реальности. Я уклонился от ее предложения. Мне было совсем не важно знать, был ли на А. смокинг и подстелил ли он пластиковый чехол, чтобы не сделать пятен: все это детали, на которые обращаешь внимание пока молод, а потом уже знаешь, что смерть всегда похожа на смерть — пусть и с тем погребальным притворством, которое к ней добавляют. Меня интересовала не финальная точка, а утраченное послание, которое ей предшествовало.
Консьержка созналась: ей доводилось иногда встречать исчезнувшую. Такое признание далось ей нелегко, потому что ничего плохого она сказать не могла. Действительно, та была очень молодой и бледной, прислуга не ошиблась. Была ли она красива? По ее мнению, это дело вкуса, но если кому-то нравится такой тип хрупких фарфоровых девушек с темными печальными глазами, то да, она была очень красива. Ей же она казалась худой как щепка. Впрочем, она ее едва видела, настолько шаги ее были легки и быстры, она пробегала украдкой, всегда в черном, на ногах белые тенниски, будто она приходила или покидала какое-то тайное место. Все же много раз, когда она «убирала этажи» по утрам, она «случайно видела их маневры», как она выражалась: А. — опершись о дверной косяк, она — уже на лестничном повороте, они обменивались воздушными поцелуями. И затем он очень тихо закрывал дверь, лишь после того, как хлопали ворота и он убеждался, что она уже на улице. Это был целый ритуал, их ежедневные утренние расставания, и казалось, это было репетицией их прощания навек.
6
Добровольный уход А. сделал его интересным. Узнали, что я был его другом, что я плавал и прибыл с отдаленного побережья Красного моря; думаю, все это придавало мне смутное сходство с Рембо и Конрадом[5]. Меня несколько раз пригласили ужинать, и я имел неосторожность прийти. Навстречу мне вышла группа женщин: одни были нарумянены, другие, напротив, бледны, как копии с предрафаэлевских полотен. В конце концов, какая разница. Мой дорогой, — говорили они, взяв меня за руку и не сводя с меня прекрасных, полных слез глаз, — какое несчастье, какая потеря! Невзрачные мужчины, неряшливо вычурный вид которых выдавал в них богему, брали меня под руку, будто желая поддержать старого товарища в минуту испытаний. Вы без труда можете представить, насколько мне были чужды обычаи этого общества. Я и не знал, до какой степени там была принята за правило комедия, где мне отводилась роль Паяца. По наивности я думал, что безутешно скорбящие любили его, однако меня удивило, что никто из них не сохранил о нем никакого личного воспоминания, еще меньше — о молодой женщине в полутрауре. Вскоре я понял, что они едва здоровались при жизни. Он был совершенно чужим для них, лишь его исчезновение стало им близким, потому что оно ежедневно подчеркивало радость, почти тщеславие от самого факта их существования, от того, что вот они-то живы, и, вопреки всяким приличиям, они не уставали проверять это чудо остротами, сплетнями, прикосновениями.
5