Выбрать главу

Даже смерть друзей и близких не разрушает так, как предательство. Смерть оставляет в неприкосновенности ту глубинную суть, где зарождается уверенность в самом себе. Она сохраняет следы — фотографии, письма, одежду, пряди волос, — через которые беспрестанно оживает нечто от радости счастливых дней: образ увядший и поблекший, но воскрешенный в памяти бережно и нежно, а не заставляющий с ужасом отворачиваться. Предательство же не оставляет невредимым ничего — оно переворачивает все прошлое и отравляет его смысл: вот этот ресторан, где впервые ужинали вместе и где с восхищением узнавали друг друга, еще недоверчиво, не смея слишком вглядываться, а затем, проходя мимо, пожатием рук всегда отмечали общность воспоминаний, куда возвращались иногда, как к интимной церемонии, когда каждый вспоминал неловко сказанные слова, волнение, вызывающее трепет, — а сейчас отсюда надо бежать, как от проклятого места, избегать даже улицу, где находится ресторан, одно название которого вызывает слезы. Самые нежные слова, обозначающие самые простые вещи: терраса дома, где любили валяться летом, воспоминание о рассвете за закрытыми ставнями, светящиеся волны которого отражались на стене спальни, деревянный стук лодок, ее волосы, рассыпанные по подушке, вкус и следы соли на коже после пляжа, бутылки с водой, которой она обливалась, — все было как удары кинжала.

Поезд, прибывающий на вокзал, и воспоминание, как ожидал ее, спрятавшись за столбом, чтобы увидеть ее разочарование, после чего первые объятия будут еще более страстными, — отныне же лязганье колес по рельсам где бы то ни было будет разрывать сердце. Вот так, даже единственное, что еще напоминает о ней, все богатство образов, милых привычек, вошедших в кровь, надо постараться растерять, развеять навсегда, если хочешь выжить, в то время как воображаемое пространство, где мы продолжаем встречаться с умершими, остается невредимым. Ежеминутно приходится самому тянуть плуг, сыпать соль на площади города, который создавали вместе и в котором вместе жили, безвозвратно разрушать место, где хотели и любили жить. Даже тело любимой женщины, за которое отдал бы жизнь, надо упрямо научиться забывать, от него надо лишь оставить воспоминание, как хранят ощущения глаза, пальцы, рот, кожа, каждая частица тебя, — все надо растворить, разрушить, так, как разлагается труп.

Смерть к тому же оставляет навсегда застывшими черты, слова, привычки; в то время как образ ушедшей — с испугом обнаруживаешь, что каждая промелькнувшая секунда неощутимо искажает его, отдаляет от прежнего, столь нежно любимого; уже незнакомые слова слетают с ее губ, мысли, к которым не имеешь отношения и которые никогда не узнаешь, роятся у нее в голове. И это непреодолимое отдаление есть результат ее собственного желания, а не какого-либо несчастья или превратностей судьбы. Уже не знаешь, где она живет, и больше не хочешь знать, все происходит так, будто город вдруг стал абсолютно непроницаемым, огромной, постоянной засадой, потому что на каждом углу может случиться ужасное — встреча с той, что решила стать чужой, неизвестной, невидимой, с той, что больше не захотела ни знать, ни понимать вас. Лишь догадываешься, что, наверное, у нее сменилась прическа, конечно, она купила себе новую одежду, и никогда не увидишь, как она ее носит, как снимает, она покупала ее с мыслью, что другие будут смотреть, как она ее надевает и снимает. Боишься, чтобы она не была ранена или изнасилована.

Каждое проходящее мгновение одним лишь фактом отсутствия и незнания преумножает предательство и муку. И парадокс этой боли, доводящей до изнеможения, состоит в том, что она нанесена самым близким — тем, к кому всегда обращался за утешением, когда его повсюду не хватало, тем, кто был всегда рядом, тогда как другие оставляли; такова привычка сердца, которое машинально, как животное, обезумевшее от ударов, продолжает ждать сострадания от того, кто был радостью и поддержкой — и вдруг превратился в палача.

Я вспоминал ужасные ночи, проводимые в первом попавшемся баре, когда напивался до одурения, лишь бы не возвращаться в дом, где обитала разлука. Я вспоминал о сигаретном дыме, до синевы, удавкой оплетающем горло и поднимающемся прямо к потолку, под лампы, как веревка повешенного. Я вспоминал дрожащие руки, гудящую голову, где будто поселился рой пчел. Я вспоминал бульканье черной блестящей воды в стоках, когда наконец выходил, садился в машину и принимался рулить как безумный в ночи, часто с погашенными огнями, через городские улицы к мокрым автомагистралям, где, подобно красным и белым кометам, проносились фургоны; вспоминал о том, как мы ехали на отдых, как я ласкал ее голову, склоненную мне на колени, а она нежно целовала мне пальцы. Я вспоминал безумные надежды, когда, возвращаясь ранним утром, замечал свет забытой лампы в окне и надеялся, что вдруг она вернулась. Я вспоминал выкуриваемые у телефона сигареты, толчки сердца, когда вдруг раздавался звонок или на ночной улице тормозило такси, о времени, понадобившемся, чтобы эти химеры рассеялись, и об одиночестве, еще более печальном, после того как они исчезли.