Двадцать лет в Африке приучили меня относиться к магии не как к чему-то необычному. Может, и алкоголь способствует этому. Ночью, когда раздаются крики мучеников из дома Б., я завороженно смотрю на гудящий ореол керосиновой лампы и погружаюсь в мысли о том, что раз я приписал своему другу слова, которые он хотел адресовать мне, то это значит, что я в какой-то мере съел его душу, как здесь говорят, и что он вновь живет во мне на этом побережье, где жизнь и смерть лишь разменные монеты и которое так похоже на ад. А может, он и не мертв на самом деле, по крайней мере, не больше, чем я на самом деле жив в Порт-Судане — городе, похожем на зловещий фарс, хотя Навигационные инструкции и дают его географические координаты: 19,36° норд / 37,14° ост; может, мы просто два брата, живущие в неопределенном месте? В конце концов, я встречался и разговаривал с второстепенными людьми, но ни с кем из тех, кто видел его восковое лицо, возлежащее на обивке гроба, с повязкой, поддерживающей челюсть. Тогда то, что дрожащая рука заканчивает писать в тетради, может быть последним письмом исчезнувшей, тем письмом, что после столь долгого молчания не ждет ответа, даже не надеется быть прочитанным; впрочем, ее глаза, что бы в них ни отражалось, уже не те, которые мы считали, что знаем, и так их любили, а ее разум и душа, к чему бы их ни влекло, не те, где бы наши мечты нашли умиротворение. Капли пота падают со лба, испещряя отвратительную бумагу полупрозрачными пятнами, в которых потихоньку растекаются чернила, как мало-помалу вырываемый нерв, — так осторожно вырывают с корнем хрупкий росток, крупица по крупице отбрасывая землю с каждого бледного корешка. От бывшей нашей мечты отправиться в мир богов, слиться с прекрасным осталось лишь это жалкое свидетельство. По крайней мере, мы это засвидетельствовали.
Я вспоминаю счастливые дни: они так же далеки, как этот холодный, туманный Париж, как эта история, как то время, когда мы чувствовали себя сильными, вопреки всему, как надежда, и любовь, и иллюзия, что все могло произойти. Я вспоминаю А.: он был моим вторым я. Он был таким нежным другом — каждое утро, когда мы расставались, прощаясь и отправляясь своей дорогой, петухи исходили в торжествующих криках[27]. Я вспоминаю, как мы стояли ночью на мосту вернувшихся потерь так долго, что уже не различали ни берегов, ни воды, ни неба, ни кто есть кто, ни куда течет река, ни того, где мы — наяву или уже в другом месте, — два старых наблюдателя ни за чем, два неисправимых мечтателя. Вероятно, это была наша ошибка, но мы так никогда и не узнали, в каком мире мы были. Я вспоминаю, как я ждал ее — как и он, всем сердцем и душой. Я вспоминаю о самых незначительных вещах (о других говорить не будем): о прогулках в сумерках по пляжу, о ракушках, хрустящих под нашими ногами, о большом сердце, что однажды она нарисовала на песке, об отблесках волн на стенах спальни, о ссадине, которую она получила на скале, о перестуке поездов в сиреневых сумерках, когда мы ждали ее, о ее лице под моей рукой, когда я вел машину; я вспоминаю, как она любила принимать ванну, очень горячую и очень долго, тихо и неподвижно лежа в темноте, и как я резко открыл дверь, а она подпрыгнула от испуга; я вспоминаю о небе, где на пушистом поле перекатывались синие вихри, о белых розах, кружащихся во время бури по саду, в то время как оценщик громко оглашал опись имущества в доме, где умер друг, о реке в воюющей стране, за которой на холме был госпиталь, куда машины скорой помощи и такси привозили людей в окровавленной форме, о холодном теле другого друга — то было безжалостное время, оно минуло, и я вспоминаю о покое и мире, что мы искали подле нее после стольких бед и надеялись найти в ней, в объятиях ее тонких рук, в ее серьезных чистых глазах, никогда не видевших трупа. Я никогда не увижу, как набегает на них тень познанной истинной боли или как они вспыхнут в гневе. Я даже не знаю, огорчится ли она, если узнает о моем конце.