У уборщицы было изнуренное и расплывшееся, как старое мыло, лицо. Она говорила медленно, долго подыскивая слова; казалось, это шло не от трудности выражений, а из желания быть точной. Единственным ее развлечением были телевизор и кот. При моем появлении телевизор она тотчас выключила, а кота выгнала на лестницу — я оценил такую любезность. Казалось, она не слишком удивилась появлению незнакомца, нагрянувшего к ней из Порт-Судана, будто речь шла о визите соседа по лестничной площадке. Она осведомилась, скорее из вежливости, чем из действительного интереса, о достопримечательностях и развлечениях той местности, откуда я прибыл. Поскольку я ответил, что, откровенно говоря, там ничего этого нет, то она и не стала настаивать. Правда, она сделала довольно странное замечание: меня это не удивляет. Предложив мне вина и не дожидаясь вопросов, она начала рассказывать. Казалось, она долго ждала, чтобы вручить наконец это завещание из слов.
О ней прислуга не знала ничего, лишь ее вещи и одежду. Она не знала ни ее имени, ни лица, ни возраста. Однако по некоторым признакам сделала вывод, что это была совсем юная женщина. Ее тенниски, например, целые ряды белых теннисок, аккуратно выстроенных под книжным шкафом: по мнению уборщицы, их могла носить лишь очень молодая особа. Она представляла, как та идет по тротуару, старательно избегая поставить ногу в стык между плитками. Легкая, мечтательная, полностью поглощенная этой детской игрой. Или летом, с распущенными по ветру волосами, бежит по сыпучему, жесткому пляжному песку, там, где отлив вылепил неподвижные гребешки волн, перепрыгивает одним махом через сверкающие ручейки, которые вода, отступая, оставляет за собой. Остерегается вымокнуть. Потом вдруг останавливается, руки за спину, вглядывается в песок в поисках перламутровых раковин, расцвеченных вечерним солнцем, этих крохотных ракушек цвета лимона или абрикоса, в осколках которых можно увидеть безукоризненную спираль, как лесенку башни, где будто обитали феи. Или еще она ее представляла стоящей, как на пуантах, на кончиках пальцев и как она быстро кружится на одной ноге, вытянув наискосок другую, забавляется и рисует правильные круги на песке. Ее юбка, эта широкая юбка в черно-белую клетку, развевалась вокруг бедер. И все это должно было происходить, уверяла она, в то время, когда падающий свет бесконечно удлинял тени, а солнце почти касалось горизонта под сводом пурпурных облаков. Может, вдоль тонкой ленты прибоя скакали лошади: были слышны топот копыт, вздымающих клочья пены, фырканье, неспешный плеск прибоя и крики всадников, удаляющихся к темной линии прибрежных скал. В эти мгновения, думала она (если они действительно были), А. был полностью счастлив. Затем они шли, держась за руки, ужинать в ресторан, где от последних бликов заката за островами розовели скатерти.
Сумерки в Порт-Судане подчинялись неизменному ритуалу. Крыши домов, легкие зонтики деревьев, ветви пальм, истомленные дневной жарой, краткое мгновение пылали в неистовых серных и оксидных языках пламени. В пароксизме метались, сталкивались обезумевшие стервятники. Гроздья пронзительно кричащих птиц перекатывались в небе, круговорот окровавленных перьев медленно опускался на город, как покрывало летучей золы. С подобным же неистовством бросались друг на друга и эти паршивые твари, отвратительные гибриды гиен и собак, что рыскали вдоль побережья в поисках внутренностей рыб, а иногда и длинных вонючих кишок утопленников. Было видно, как они впиваются насмерть клыками в горло или крестец противника, оставляя его обездвиженным, с белыми закатившимися глазами. А затем тотчас его пожирали. Ночь обрушивалась разом, как глубокая бушующая волна с берегов Аравии, все внезапно погружалось в империю мрака, лишь пылающие костры бились красными крыльями да светились усеянные мошкарой белые ореолы керосиновых ламп.
Черное и белое — были ее цвета. Белые тенниски, черные ботинки, черные джинсы и куртки, белые блузки и футболки, другой одежды не было. Нет, еще юбка в клетку. Это была женщина в полутрауре. По мнению прислуги, у нее была бледная, почти без грима, кожа. На ее взгляд, это предвещало сдержанную и серьезную естественность, больше склонную к мечтаниям, чем к словам. Она представляла ее полностью погруженной в себя, словно завязанной в тайный узел, который была не в силах развязать и даже описать его сложную фигуру. Будто некий якорь, завязший в какой-то внутренней тине, с болью держался в ней (конечно, она выразила это другими словами: ее испанская кровь подсказала ей красивое выражение ensimismada, что означает прилагательное от выражения «в самом себе»). Именно такой она ее представляла — восковой статуей, молчаливой и замкнутой, мучимой страхами, которые не умела выразить, но с которыми сжилась и даже лелеяла их как заветнейшую часть самой себя. А возможно, она ошибалась, и та была лишь коварной, ветреной пустышкой. Такое тоже могло быть.