«Я буду работать, – четко, уже с того берега, поясняет Жан. – Большую, настоящую работу. И молчать. Это очень хорошо – работать и молчать. А потом вернусь. Ты веришь, значит, так и будет. Для развлечения я выдрессирую в брусе орангутанга: научу его лакать вино и не соглашаться! – и, улыбнувшись, тихо продолжал: – Высоко на горе, в гроте, на корточках, мы с ним будем прислушиваться к шуму времени. Оттуда, снизу, ветер заносит плач юных и смех седых. Наше молчание безгранично, но вдруг Бам-Бук (это его имя) произнесет глубокомысленно: “Ты проиграл, слышишь! Ты проиграл!..” (он очень любознателен и не расстается с книгами). “Бам-Бук, – отвечу я, – ты забыл, что где двое или трое, там и Он, разве в этом нет какой-то победы: быть может, Он и с нами, в гроте, сейчас”. – “Ты проиграл! – повторит Бам-Бук (как все убежденные существа, он с трудом воспринимает чужие мысли), а затем всполошится: – Я не хочу! – крикнет. – Слышишь, уходи. Я не хочу этой предательской петли на шее!” А я с улыбкой слушаю эту знакомую, гневную речь. Снова тишина. Только хворостинка осторожно хрустнет под чьей-то мягкой лапою, а тени леса всё уплотняются. “Бам-Бук, скажу я наконец, – а ведь Он обещал всякому, кто постучится, отворить дверь”. – “В конце концов, ты здесь хозяин, – решит, насупившись, Бам-Бук. – Делай как знаешь…” Тогда я наполняю стаканы вином, преломляю хлеб; мы чокаемся и отпиваем. “Бам-Бук, – говорю я снова, – Бам-Бук, смотри, кто-то отпил из третьего стакана”. Бам-Бук охнет, весь затрясется, и горячие, тяжелые слезы брызнут из-под его красных век мне на руку. Он долго будет райски всхлипывать, неумело сморкаясь в цветной платок, потом (мысли с трудом формируются под его лобной костью) недовольно огрызнется: “Смеешься, пьяный обманщик, ты сам отпил из стакана”… “Бам-Бук, – рассвирепею я, – как ты смеешь, паршивый чорт! Вот мы сидим близко, почти касаемся друг друга, а расстояние между нами едва измеряют световыми годами; ты видишь, червячок ползет у тебя на груди, осязаешь ли ты чудесную вечность?” В ответ Бам-Бук только презрительно шевельнет обрубком хвоста: он сам просил его укоротить, потребовав, однако, чтобы ему оставили хоть с полвершка – таков обычай. Он щеголь, носит белый, пикейный жилет и собирается жениться, потому что нехорошо, когда в доме нет женщины. Вдруг наше внимание привлечет гул мотора над заливом: то в ночь и в океан уходит неведомая душа. Задрав головы, мы долго смотрим вслед – пока одинокая птица не растает в багряном киселе заката над стеною вод. “Он не долетит, – заметит наконец Бам-Бук, лесным, древним взглядом читая в неведомом. – Он не вернется…” Я встаю и отвешиваю ему звонкую оплеуху. Он бьет меня кулаком в челюсть, как я его научил, но благодаря сидячему положению удар выходит смазанный. Мы берем друг друга в тиски и падаем на тропическую почву в сладостном оргазме убийства. Мне удается его схватить за воротник пикейного жилета, как, помнишь, на джиу-джитсу: руки накрест. Ужасная шея с минуту пучится, силится противоустоять, но, сдавленная рычагом, щипцами локтей, она вынуждена сдаться – испускает хрип, замирает. “Душа моя, Бам-Бук, Бам-Бук, – шепчу я, заливаясь слезами, – образумься, мне надо тебя любить, чтобы существовать, хочешь, я полижу твой хвостик. А, гадина, бабник, я тебя когда-нибудь задушу собственными руками…”»
«Жан, – кричу я. – Не души его, не надо! Таких обезьян не бывает». «Ты думаешь? – наивно, с простоватой, детскою надеждой осведомляется Жан и смолкает. А через некоторое время уже другим голосом: – У нас еще сегодня собрание. Пора, пора» (что звучало как: туру, туру), – и мы отправляемся. Мы ехали до Poissonière [8] , там сворачивали на rue Chabrol [9] и проходили, нагруженные чемоданами, вдоль одетых толстой броней, непроницаемых стен консьержкиной ложи. Консьержка нас презирала, люто ненавидела, считала нищими, вредными злоумышленниками; вражда ее была глубокая, допотопная: почти случайным отражением являлись денежные разногласия.
В виде чаевых мы давали общепринятую сумму, она же претендовала на большее, утверждая, что у нас коммерческое предприятие; а Жан отказывал, не дорожа родственными отношениями, основанными на подкупе. Когда муж ушел в отставку (из полиции: с пенсией), – нам сообщили что он лишился службы. Это им дало возможность с удвоенным рвением возобновить поход: муж, располагая теперь досугом, поднимался к нам, пользуясь любым предлогом. Малого роста, тяжелый, свинцовый, с водянистыми щеками, а на них редкая, серебряная щетинка. От повышенного давления крови у него образовалась особого рода проекция: ему чудилось, что легко можно разорвать на части все окружающее. Но, полагая, что дело женское – открытый, лобовой удар, а мужское – маневр, он неизменно, с разными приправами, сообщал нам о кровных связях с полицией и даже с гильотиной. «Друг мой, – предупредил его однажды Жан, не выдержав. – Образумьтесь. Перед смертью вам станет очень худо. Кровавая пена закапает с губ. Позовут меня. И вам станет лучше». Раз в неделю они колдовали – с тряпкой и щеткою; муж копался у крана в углу мощенного торцами [10] дворика. Если случалось нам тогда проходить, консьержка уязвленно жаловалась: «