Saint Louis {5} Жан немилосердно высмеивал медиков (так, однажды, увидав знаменитого Г. среди толпы, он спросил, какую мазь следует рекомендовать прачке с экземою рук). Он распознавал врача по наружности, двумя-тремя точными вопросами заставляя его проговориться о тайнах ремесла (или, как Жан называл, о тайнах бифштекса). Он был груб, откровенен, проницателен и живописен, – хрипловато пророча и сокрушая, – со вздутыми венами на шее от последнего усилия, характерного для конца (финиш на ристалище), когда бросают на весы уже всего себя, вызывая страх, боль, сочувствие у зрителя, в эти решительные минуты бесполезно напрягающего и свою мускулатуру. Без пиджака, в тельнике, обветренный, могучий, Жан метался по эстраде, усовещал, клялся, грозил, то и дело прерывая речь, чтобы продемонстрировать физическое упражнение, приводящее в игру данную группу мускулов или нервных центров. Насурьмлённым женщинам с торчащими сосками он предупредительно разъяснял, как трудно проституткам в Париже с ними конкурировать. Рабочим, затевавшим принципиальный спор, он отвечал: «Не верьте людям, которые становятся между вами и истиною, будь они с флагами или с крестами. Что может сделать для вас человек? Даже если он имеет добрые намерения и желает вашей пользы, он все-таки даст вам только свою волю, свои мысли, а что вам в них. Не стоит разрушать, чтобы заменить одно насилие другим. До сих пор разрушители тюрем сами становились тюремщиками. Один гад сменяет другого, гады попеременно жрут и изрыгают друг друга. Свобода состоит не в том, чтобы властвовал не тот, а этот человек. Верьте в Бога и в себя верьте. Если вам говорят: до нас никто не знал, что такое правда, пустите нас – и мы ее утвердим на земле… то эти люди обманывают вас или, что еще хуже, заблуждаются сами. Признавайте их своими учителями, но тогда ваша свобода будет заключаться в новом послушании». Толпа, волнуясь, перемещаясь, зорко, сочувственно следила за разными фазами этой эпической борьбы: одного против всех, человека – с чудовищной махиной, с целой системой машин. Но время брало свое: часть, недослушав, отходила; другие, возвращаясь, присоединялись снова, на минутку; все это непрестанно подогревалось и остывало, мешалось, тасовалось, задние просеивались вперед, передние отступали, пропадали, как дрожжи, в тесте снующего, гомонящего люда. Потом мы приступали к раздаче брошюры, с рисунками, диаграммами и описанием клиники. Минут семь многоголовая гидра, спрут, змий протягивал к нам свои лапы, клешни, присасывался банками, требуя еще, давая деньги, принимая сдачу: 2, 5 и 10 франков, – буквально сыпались дождем; усталые люди, отходя к текущим делам, добросовестно старались хоть таким образом: не то нас отблагодарить, не то самим в каком-то смысле застраховаться. А на исходе тринадцатого часа рынок вдруг, словно хамелеон, менялся, терял окраску, сокращался, опадал, пустел. Только редкие неудачники пробегали еще, наспех собирая обед: интеллигент совал кульки с яйцами и фруктами в портфель, дама, достойная, по ее мнению, лучшей участи, принимала сдачу не считая. Молочницы, мясники, рыбные торговки шумно, облегченно прятали свой товар: переплетались нагие руки, шеи, плечи, челюсти, сыры, жабры, копыта, уши, зевы ртов, кишок, кирпичные рожи, мясо и потроха. Некто в окровавленном фартуке держал на руках часть быка, – казалось, он несет перед собою зеркало. Колбасницы, фруктовщицы, зеленщицы, простоволосые, потные, передвигали, поднимали, закрывали лотки. Мальчишки, подростки весело, как убирают леса, когда построено здание, передвигали козлы, лили воду, скребли тротуар. Звенело соленое словцо, перекликались, шлепали по мягким частям; взвизгивали исцарапанные девчонки; женщины позрелее уверенно, лукаво отругивались, отбрыкивались, считая эту игру несвоевременной. Приближался священный час горячих, дымящихся блюд, там, за стойкою, в полутьме магазина, за перегородкой склада, в ресторане на углу. Мы тоже собирались, уносимые обратной, высасывающей силою потока, – с чувством немного как на пожаре, когда все ринулись в одну сторону, а двери тут (с противоположной), но бесполезно кричать, не услышат, затопчут первого, кто повернет. Мы шли завтракать: у площади Монж, против лунной Лютеции. Ели двух родов салат, овощные и фруктовые блюда, запивая кисленьким винцом. Как полагается на людях, мы не говорили о своих делах (важных и безотлагательных), а, по установленному Жаном правилу, внимательно прислушивались, озирались по сторонам, заглядывая во все доступные нам углы, решив вторгаться при любом удобном случае в жизнь, – править ее. Потом мы выходили; Жан курил трубку. Напротив – арена Лютеции {6} (памятник галло-римской эпохи); там мы располагались, посреди лунно-каменного пейзажа. «Ну что? – спрашивал Жан и, не дожидаясь: – Паскудно, пресно, к черту всё». «Жан, – говорил я. – Жан, я никогда не смогу тебя заменить. Не уезжай, все дело твое развалится». «Надо!» – отвешивал Жан Дут. Он смотрел на меня с минуту: уже чужой, далекий, жестокий. «Жан, – шептал я униженно, про себя, весь трепеща, – Жан». «Веришь ли ты мне?» – «Да, да, да», – трижды клялся я жаждуще, готовый к немедленной жертве. «Тогда все хорошо. Помни, Авраам потому обрел обетованную землю, что поверил в нее, не зная, а не наоборот. Что-нибудь такое может случиться с нами». – «Да, да, да», – клялся я и ликовал в то же время, потому что это были и мои мысли. «Тогда, не случись Ною построить ковчега, может, не было бы потопа?» – лицо Жана преображается улыбкою, он светлеет и приближается: такой прощающий и твердый, верный и прямой. «Ну вот, ну так, ну вот», – улыбается он и, как бы подчеркивая несоответствие слов, протягивает мне руку. «Жан! – кричу я в упоении; он сдерживает меня. – Ах, зачем тебе понадобился Индокитай!» –