— Писать… — ответил я, — пописать куда, пап?
Он взял меня на руки и сказал:
— Сейчас, солнышко, сейчас…
А я в это время слышал, как сильно бьется папино голое сердце, потому что он сильно прижал меня к себе, и я вздрагивал на папе вместе с его сердцем. И от папы пахло, как в сарае от бачков — кислым, сильно так пахло, и мне тоже стало немножко страшно. Потом папа отнес меня в кровать и пошел искать ночное ведро, но никак не мог его найти и только громыхал в сенях чем-то тяжелым. А через другую комнату пробежала голая Настена, и мне показалось, что она тихо плакала. Ей тоже, наверное, стало страшно, как и нам с папой. А потом она на нашу половину не приходила больше, и Зорьку при нас не доила, а молоко приносила тетя Нюша, ее мама. А потом снова приехала мама, но мне под одеялом от нее уже прятаться стало страшно, и мы так больше не играли. Зато мы днем играли в мяч. Мама подбрасывала его, тихонько била по нему ладошкой, и он летел, а я его ловил… Она снова подбросила его, ударила, и он полетел к сетке. Но в этот момент прозвенел звонок, и мы выиграли. Тогда Варя подскочила на месте от радости и крикнула: «Ура!» И все наши тоже крикнули: «Ура!» И я вместе со всеми тоже крикнул: «Ура!» И тогда Варя подпрыгнула на месте еще один раз и подняла над головой свои тонкие руки, от радости, и снова подпрыгнула с поднятыми уже руками, и получилось так, что маленькие бугорки у нее под майкой колыхнулись и затряслись. И я не мог оторвать от них глаз…
Не помню, я сказал, что трусики на Варе Валеевой тоже были в обтяжку? Особенно когда она подпрыгивала на месте…
В общем, я махнул рукой на свою робость и решился наконец сделать первый шаг, как настоящий мужчина… Но оказалось, что на дворе уже май, и белые гольфы снова вознеслись в сторону круглых Вариных коленок, но уже не упирались в них, а, наоборот, сильно не дотягивали, и между белой резинкой и коленкой открылась белая кожа, не гладкая, а еще красивей — с пушком, я сразу заметил его, с тонким-тонким, на месте прозрачного осенне-весеннего капрона. И не бесцветного даже, а телесного цвета, нежного телесного цвета бледной девичьей кожи, с мелкими, едва заметными розоватыми прыщиками, такими трогательными… Раньше мама называла такие прыщики цыпками — они часто бывают после долгой-долгой зимы. И снова я не успел ни подойти к ней, ни объясниться — совершенно ничего…
А когда я решился в очередной раз, то был уже новый учебный сентябрь, уже в девятом «А». И я решил тогда начать с понедельника. Но в понедельник, когда она вышла из папиной машины, ее уже поджидал парень. Я его знал, он учился в одиннадцатом «Б». Он подхватил Варин рюкзачок, закинул его на спину, и оба они, плечом к плечу, пошли в сторону школы. И парень что-то ей непрерывно говорил, а она качала головой и все время смеялась, — мне сверху хорошо было видно, через открытое окно. За прошедшее лето она выросла почти на голову и была с этим парнем почти одного роста. Но все равно на ней снова были белые гольфы и короткая юбка, правда, очки теперь были не круглые, а в продолговатой узкой оправе, и две прыгающие косички соединились в одну, толстую, короткую и, по всей вероятности, модную. А ноги ее стали казаться мне еще стройней, но и взрослей тоже — появилась какая-то новая линия, особенно там, где икры и где голень перетекает в щиколотку, — все вроде бы так же, да не совсем, — иначе, женственней, что ли…
С понедельника я снова ничего не предпринял, но зато понял, что у Вари начались проблемы с математикой — две двойки подряд — наверное, из-за парня этого, нового ее друга из одиннадцатого класса. Я понял это и обрадовался. Потому что тут же предложил свои услуги. С независимым видом я подошел к ней после уроков и спросил:
— Варя, скажи, может быть, есть смысл нам остаться после уроков и позаниматься немного геометрией? Дополнительно. Мне кажется, сейчас тебе это просто необходимо. Чтобы завучу не пришлось вызывать родителей…
Она опустила глаза и тихо ответила:
— Правда? Я бы хотела, если можно… Спасибо…
Заниматься мы остались на следующий день, после уроков. Я подсел к ней за стол и прежде всего постарался выровнять дыхание. Оно выравнивалось плохо, и у меня снова хрустнуло в руке, но не карандашом, а шариковой ручкой. На этот раз Варя не удивилась, а просто предложила мне свою запасную. Задачка, что мы выбрали, была совсем ерунда, тем более для меня, но ответ у нас не сошелся…
Он и не мог сойтись, потому что в этот момент я не мог думать ни о какой геометрии, ни о каких задачках и ответах. Скажу больше — я не мог думать даже о самой Варе, поскольку в этот момент моя левая нога, касавшаяся ее бедра, отбивала неистовой силы морзянку внутри самой себя, и толстая вена, что под самой коленкой, в самой середине сгиба, начинала биться и пульсировать, как живая, отдельно от всего остального организма, и колебания эти перетекали по самому короткому пути в другую ногу и такую же в ней вену, тоже под коленным сгибом, и дорога эта пролегала прямиком через пах и низ живота и цепляла там все, чего коснулась, и тянула все это за собой вниз и в стороны. И еще я чувствовал, как пульс этот опускается еще ниже, уже не по венам, а по нервным стволам, и тоже прихватывает с собой по пути все, что можно только прихватить, натягивая и отпуская мои жилы и сухожилия, и как судорога сводит икры, тоже — то прихватывая мышечную мякоть и делая ее каменной, то, наоборот, — отпуская и превращая ее в неуправляемую жижу. И как эта жижа стекает уже к самому полу и упирается в него, но не разливается, а стягивается в твердый ком, и ком этот отдается обратно, в каблуки, — в один, а сразу за ним и в другой, а потом мелко рассыпается на крохотные комочки, и каждый из них начинает бешено вращаться по собственной орбите, и все это, наконец, перерастает в мельчайшую каблучную чечетку. И не было у меня и не существовало в этот миг никакого правильного ответа на эту задачку — будь она хоть простой, хоть сложной, как нечто такое, чего мы еще вовсе не проходили, — как логарифм какой-нибудь, к примеру…