В этот момент внизу хлопнула металлическая дверь, и машинист раздосадованно произнес:
— А, черт! Чен, наверно. Щас охоту спугнет.
Раздались шаги по лестнице, кто-то поднимался по ступеням в кабину. Дверь отжалась еще больше, и в получившуюся щель, смешно озираясь по сторонам, просунулась лохматая щенячья морда. Щенок перепрыгнул через порог и оказался в теплой кабине. Он повилял хвостом и вприпрыжку понесся сначала обнюхивать бугра, как старшего, а потом — Аверьяна, второго по главности экскаваторщика. Вслед за щенком на пороге возник третий член экипажа, Сережа Чен, второй, неглавный, помощник, а попросту говоря, подсобник.
— Кого это ты приволок? — спросил бугор. — Зачем он тут? Твой, что ли?
— Наш теперь будет, — засмеялся в ответ узкоглазый мужичонка. — Твой и мой, — он кивнул на Аверьяна, — и его тоже. В общем, на бригадном довольствии…
Сережей, кроме рано умершей матери, Чена не называл никто и никогда, даже жена-кореянка. Чен была его фамилия, а сам Сережа, несмотря на вполне русское имя, был чистокровный кореец. Советский кореец. Правда, это было поначалу, первые сорок лет его жизни дома, в Казахстане. Потом, после разлома, советским он быть перестал, а казахским — так до конца и не получилось, невзирая на восточную свою близость к местному населению. Рос Чен в Аркалыке, богом забытом городишке посреди тургайских степей. Поначалу там стояли почти одни чумы или, может, юрты. Но потом, когда стали разрабатывать найденные там бесчисленно алюминиевые бокситы, открыли разрез, протянули коммуникации и понастроили пятиэтажек, место это стало потихоньку превращаться в город, с памятником Ленину, вечно не работающим и не отапливаемым Домом культуры и постоянной нехваткой электроэнергии, которую всю почти забирал на себя Аркалыкский разрез. Электричество не отбирали лишь у космонавтской гостиницы, которую построили тут же, в городе, в конце шестидесятых. Космонавты после полетов, то ли начиная с самого Гагарина, то ли уже после него, валились с неба все в одном примерно месте — километрах в восьмидесяти от Аркалыка, и первые реабилитационные дни проводили именно в этой спецгостинице, пока их не вывозили на Большую землю, в саму Москву.
Казахов, тех, что были местные, начали переселять в пятиэтажки, и многие поселялись в хрущобные однушки вместе с телками, баранами и очагами для разведения огня с целью приготовления привычной степной пищи на живом пламени, а не на этом шайтанском — без дров. Юрты же свои раскидывали посреди помещения, в центре единственной комнаты, и спали там на полу, внутри. Многие из новоселов продолжали ходить до ветру в прямом смысле — во двор, не признавая керамический казан с ручкой и не желая осквернять новое принудительное жилище. Сколько Чен себя помнил, он всю жизнь работал на луке, с другими корейцами, и сызмальства, и потом, когда уже вырос и отслужил в стройбате. Лук он выращивал репчатый, самых обычных и понятных сортов — круглый, твердый, с сухой шелухой — и очень много, потому что выращивать его умел и никогда не ленился. Это уже потом, когда город стал расти и оттеснять Чена от его луковых дел, это место заняли казахи, местные и пришлые, но по уговору с новой клановой властью.
Объявление, что вывесил северный вербовщик, Чен случайно обнаружил на доске в карьероуправлении, куда привез на продажу мешок лука, последний из двух оставшихся у него после рухнувшего бизнеса. Решение они с женой приняли в одночасье — российский заполярный Ковдор по-любому для работящего корейца будет лучше Тургайского края, с луком или без лука. Последний луковый мешок ушел ровно на взятку в кадры управления взамен на липовую справку о стаже работы подсобником экскаваторного машиниста на «ЭШ-15/70».
Хрущобку свою Чен продал за тенге, с потерей обменял их на рубли и вскоре попал на Верхний Ковдорский, как раз в тот самый по времени года тусклый промежуток, коротко зажатый между двумя затяжными длиннотами — световой и бессветной. Именно в такие дни солнце над железорудным карьером плавно выкатывалось из горизонта не самым своим светлым краем, лениво светило, совсем чуть-чуть, и снова заваливалось куда-то вниз и вбок, а потом пропадало из виду совсем, и полярный день отступал уже окончательно. А такая же длинная ночь, как раньше день, наоборот, незамедлительно, в считаные дни начинала набирать беспросветные обороты, темно-серые поначалу, а уж потом и вовсе черные…
— …Ну, вот сам и корми. — Бугор недовольно покосился на собаку. — А то, вишь, на бригадное довольствие замахнулся…