Но старик не хотел, чтобы ему делали укол, не хотел лечиться. Он скорее был готов страдать от боли, чем от укола. Он скорее был согласен получить заражение крови и прочие чудовищные осложнения, чем ехать с полицейскими в больницу. А причина крылась в том, что он был старым заядлым пьянчужкой, и это, возможно, был последний фестиваль в его жизни, а каждому дураку известно: если тебе сделали укол, пить нельзя, по крайней мере — до конца фестиваля. А потому он принял вполне сознательное решение и, призывая в свидетели и создателя, и жену, заявлял полиции следующее: пусть полиция засунет эту самую инъекцию себе в задницу, потому как лично он собирается напиться до потери пульса, а стало быть, и боли не будет чувствовать. А потому все вы, в том числе и полиция, не будете ли столь любезны убраться с дороги? И если вы действительно хотите помочь человеку, не принесет ли кто-нибудь ему выпить? Да, и еще глоток жене, и ежели это окажется бутылочка сушняка, премного будем обязаны.
Все эти заявления Пендель выслушал крайне внимательно, улавливая в каждом предложении послание свыше, даже если общий его смысл был не совсем ясен. И постепенно полицейские разошлись, толпа тоже поредела. Старуха присела рядом с мужем и обняла его за плечи, а Пендель направился к единственному на улице дому, чьи окна не были освещены, твердя про себя: я уже умер. Я тоже мертв, как и ты, Мики, а потому не думай, что твоя смерть может меня напугать.
Он постучал, но никто не отозвался, хотя все прохожие и обернулись на этот стук, потому что какой дурак станет молотить в дверь в самый разгар праздника? И он перестал стучать, просто стоял на крыльце и старался держать лицо в тени. Дверь была закрыта, но не заперта. Он повернул ручку и шагнул внутрь, и первой мыслью было, что он вернулся в сиротский приют. И скоро Рождество, и он снова играет роль волхва в сцене рождения Иисуса, держит в руках посох и лампу, а на голове у него красуется старый коричневый тюрбан, который кто-то пожертвовал бедным. Вот только другие актеры в доме, куда он вошел, стояли не на своих местах, и еще кто-то похитил святого младенца.
Вместо хлева — пустая комната с плиточным полом. Освещена она отблесками фейерверка, бушующего на площади. И еще там находилась женщина в шали, она склонялась над колыбелькой, поднеся к подбородку молитвенно сложенные руки. Очевидно, то была Ана, решившая покрыть голову в знак траура. Но колыбелька при ближайшем рассмотрении оказалась вовсе не колыбелькой. Это был Мики, лежавший лицом вниз, как она и описывала, Мики, распростертый на кухонном полу, лицом вниз и задом кверху, и рядом с его щекой лежала карта Панамы и тут же — пистолет, наделавший все это. Пистолет лежал, и ствол его указывал на пришельца, точно обвиняя его во всем. Точно говоря всему миру то, что мир и без того знал: вот он, Гарри Пендель, портной, поставщик сновидений, изобретатель людей и способов побега, убил свое собственное творение.
Постепенно глаза Пенделя освоились с неверным мигающим светом, с этими отблесками и сполохами огней фейерверка и уличных фонарей, и он начал различать другие свидетельства того, что натворил Мики, снеся себе выстрелом полчерепа, — на плиточном полу, на стенах. И даже в самых странных и неожиданных местах, к примеру, на комоде с грубой мазней, изображавшей пиратов, пирующих со своими любовницами. Именно эта картинка и подсказала ему первые слова, с которыми он обратился к Ане, скорее практического, нежели утешительного характера.
— Надо чем-то занавесить окна, — сказал он.
Но та не ответила, даже не шевельнулась, не повернула головы. И это подсказало Пенделю, что и она в каком-то смысле тоже умерла. Смерть Мики убила и ее, нанесла ей непоправимый урон. Ведь она пыталась сделать Мики счастливым, убирала за ним, делила с ним постель, и вот теперь он застрелил ее, взял на себя такой труд. И на долю секунды Пенделя охватил гнев. Он почти ненавидел Мики, винил его в акте чудовищной жестокости, причем не только по отношению к собственному телу, но и к близким, жене, любовнице, детям, и, разумеется, к нему, самому лучшему своему другу, Гарри Пенделю.