Однажды она шла по высохшему руслу реки, перерезавшей владения Чакаты, чуть не наступила на змею и с визгом кинулась со всех ног к ближайшим строениям, а это были табачные сушильни. Перед одной из них появился Старый Тейс, и перепуганная Дафна воспрянула и кинулась к человеку: «Змея! Там змея в реке!» Человек выпрямился, скрестил на груди руки и смотрел на нее, и она припустила от него, не разбирая дороги.
Старому Тейсу еще не было шестидесяти. Пока его жену не уличили в прелюбодеянии, причем многократно, его звали Молодым Тейсом. После ее смерти фермеры поначалу недоумевали, отчего Старый Тейс не съехал от Чакаты, потому что с его здоровьем и опытом он мог устроиться табачником у кого угодно — здесь, в колонии, или где еще. Но прополз слух, отчего Старый Тейс остался у Чакаты, и впредь этой темы касались только для того, чтобы передать ее сыновьям и дочерям наряду с местными родословными, верными приемами ружейной охоты и сведениями о взрослой жизни.
Первые двенадцать лет своей жизни, даже слыша иногда птичку-«уходи», Дафна имела о ней смутное представление. Она узнала о ней только в школе, на уроках естествознания, и сразу поняла, что голос именно этой птички она слышала всю свою жизнь. Она стала устраивать вылазки, чтобы услышать ее, она напряженно ждала ее голоса, когда вперяла взгляд в пересохшее русло реки или сновала между апельсиновыми деревьями; и, когда Чаката с женой выпивали на веранде рюмочку на ночь, а она свой лимонад, она иногда говорила: «Слышите? Это птичка-„уходи“».
— Нет, — сказал Чаката однажды вечером. — Слишком поздно. В такой час они уже угомонились.
— Нет, это была птичка, — сказала она, и ей было очень важно назвать ее этим простым словом, подобно библейскому голубю или зодиакальному овену.
— Дафна, девочка моя, — сказала миссис Чаката между двумя шумными глотками виски с водой. — Не заводи разговор об этой чертовой птахе. Если этому тебя учат в чертовом интернате…
— Это естествознание, — заступился Чаката. — Очень хорошо, что она интересуется окружающей природой.
Миссис Чаката родилась в колонии. По-английски она говорила с местным голландским акцентом, хотя по происхождению была англичанкой. Поговаривали, правда, о примеси цветной крови, однако ее сморщенная смуглая кожа не служила этому убедительным подтверждением: в колонии у многих женщин был жухлый цвет лица, хотя они не ходили с непокрытой головой и не бывали подолгу на солнце. Их кожу подсушил долгий жаркий сезон и — в равной степени — пристрастие к виски. Почти весь день миссис Чаката лежала на постели в халате-кимоно и курением снимала боли в руках и ногах, причину которых за шесть с лишним лет не разгадал ни один врач.
Сколько помнила Дафна, во время этих дневных лежаний миссис Чаката держала на столике револьвер. Когда же Чаката на несколько дней и ночей отлучался с фермы, Дафна ночевала в комнате миссис Чакаты, а перед дверью спальни устраивался на временном ложе Тики Толбот, веснушчатый англичанин, объездчик у Чакаты. Он лежал в обнимку с ружьем и втихомолку посмеивался над этой дурью.
Время от времени Дафна интересовалась, зачем все эти предосторожности. «На мантов нельзя положиться», — отвечала миссис Чаката, называя туземцев местным словом. Вот этого Дафна никак не могла понять, потому что подопечные Чакаты были лучшими в колонии, на этом все сходились. Ей приходила смутная мысль о том, что это, должно быть, пережиток обычая, сложившегося еще во времена первопоселенцев, когда белых часто убивали во сне. Память об этом осталась, и в необъятных сельских районах колонии предания о минувших расправах и расплатах находили себе место и в сегодняшней жизни. Но давным-давно переумирали вожди, рассеялись воины, и теперь все недоразумения улаживали окружные комиссары. Подросшая Дафна считала большой глупостью со стороны миссис Чакаты и подобных ей столь основательно вооружаться против такого призрака, как мятеж на ферме. И только с водворением семьи Коутсов на соседней ферме, в тридцати пяти милях от них, Дафна узнала, что далеко не все взрослые женщины в колонии живут так же настороже, как миссис Чаката.