– Не знаю.
– То-то! На том пароходе – кочегар. Мы попросим его, и он разрядит топки и даст нам перегар. Перегоревший уголь, значит.
И старуха, несмотря на свои шестьдесят лет с чем-то и кривой бок, делавший ее похожей во время нагибания на клячу, быстро заковыляла меж тюков, ярусов шпал и клепок, ежесекундно нагибаясь и подбирая каждый уголек, зернышко и кусочек хлопка.
– Танька, не плошай, – каждый раз повторяла Кляча.
И Танька не плошала. Она нагибалась к земле без конца и отдыха.
– Все подбирай! – командовала Кляча.
– Ай! – вдруг вырвалось у Таньки.
Танька, ковыляя в согнутом положении, больно ударилась головой о вагон.
– Что? – спросила Кляча.
– О вагон стукнулась! – протянула Танька и схватилась за голову. На голове у нее показалась кровь.
– Бывает! – равнодушно заметила старушка. – Я не раз нарывалась на вагон и на клепки. Надо глядеть в оба. А то прошлым летом Манька Наездница так стукнулась, что пять дней в больнице лежала…
Первый дебют Таньки был удачный. Усталая, она гнулась под мешком, набитым всякой всячиной. Гнулась также под своим мешком и Кляча.
В три часа Кляча решительно заявила:
– Шабаш, на сегодня довольно! – и обе потащились к эстакаде.
Дотащившись, Танька уронила мешок и брякнулась оземь. Она обессилела.
– Больно? – спросила старушка.
– Ох, больно, бабушка. Страсть как поясницу и шею ломит. Будто молотили на них.
– С непривычки это, Танька. Ты вот десяточек лет, как я, поработай, гни шею и поясницу – привыкнешь. Ну, давай разбираться, выворачивай добро, камни самоцветные, серебро, золото, жи-и-во!
Танька отстегнула передник, развязала оба мешка и опростала их. Получилась куча. Танька поглядела на нее, выпучила глаза и развела руками.
– Чего глаза выпучила? – осерчала Кляча.
– Бабушка, да что мы с этой кучей-то делать будем? Как разберемся?
– Разберемся. Нам не впервые. Делай только, что я делаю. – И старуха разбила кучу на две части.
Одну часть она подвинула к себе, а другую к Таньке.
И началась вторичная работа, тяжелее первой.
Это была работа сказочной Золушки. Работа грязная, неблагодарная и в высшей степени утомительная.
Шли часы. В порту давно зашабашили угольщики, полежалыцики и сносчики. Перестала скрипеть эстакада и греметь паровые краны. И кое где уже вспыхивали огоньки.
А они все сидели, не разгибая спины и перебирая пальцами.
В стороне от них в нескольких кучках лежали выбранными: уголь, полгарнца проса, четверть фунта канифоли, немного железа и щепок.
Они теперь спешно очищали хлопок. Хлопок они подобрали в агентстве и в сорном ящике.
Кляча чистила ловко. Танька же дергала, чистила и под конец бросила. Сору в хлопке было больше, чем самого хлопку.
– Что? – нахмурилась Кляча.
– Фу-у, уморилась!
– Ты вот как я, барыня, лет десять поработай, уморишься больше. Хлопок чистить, матушка, не то, что репу. Ослепнуть можно.
– А много выйдет из него чистого-то?
– Из хлопка-то? Фунта полтора выйдет. По две копейки за фунт считай…
Поздно вечером работа была окончена, «товар» продан, и они отправились в ночлежку.
Прошло пять лет.
Танька не расставалась с Клячей, привязалась к ней, освоилась с портом и вполне специализировалась в своей неблагодарной работе.
Она работала теперь одна, без Клячи.
Кляче перевалило за семьдесят. Она ослепла и весь день лежала под эстакадой.
Лежит, бывало, Кляча в тени на мешках и на рогоже. С одной стороны защищает ее от резкого берегового ветра и пыли громадный сорный ящик, а с другой – вагоны. Лежит, чуть дышит и не шевельнется, как мертвая.
К вечеру придет Танька, разберется в своем мешке, добудет хлеба и водки, даст Кляче закусить и выпить и поведет ее в ночлежку. А там уложит ее, как дитя малое, на матрац и укроет теплым.
Танька большей частью оперировала на «пункте», где чаще стоят иностранные суда, и на угольной гавани.
Она завязала прочное знакомство со всеми кочегарами, которых знала по имени и отчеству, и «Джонами» (англичанами), с которыми научилась объясняться по-английски.
Пришел английский пароход, и она тут как тут.
– Mister! – стучится она в иллюминатор к кочегару-негру.
Кочегар открывает иллюминатор.
– What do you want? Что тебе надо?
– Some coal please! Немного угля, пожалуйста! – подмигивает ему Танька глазом и улыбается.
Негру это нравится.
– How much? Сколько? – спрашивает он, тоже подмигивая ей и скаля зубы.
– Побольше!
– All right! – И иллюминатор захлопывается.
Проходят десять минут, и добрый негр выносит ей корзину с перегоревшим углем.
Сунется Танька потом к угольщикам и к полежальщикам.
Одни незаметно от приказчика наложат ей в мешок чистого кардифа без примеси, а другие – пшена или кукурузы.
Сунется она и на пароход Добровольного флота. И если на пароходе ремонт, то ей перепадут стружки, щепки, а когда и бревнышко.
За пять лет Танька сильно изменилась. Она больше осунулась. Ноги у нее опухли сильнее, и она вся скрючилась так, что, глядя на нее, казалось, катится по порту колесо скрипучее и расшатанное.
Раз с Танькой случилось несчастье.
Был вечер, и, как всегда, она катилась, нагруженная мешком, к эстакаде.
Вдруг она слышит позади свист. Оборачивается и видит стражника. Стоит он и грозит пальцем. Очень уж она боялась этого стражника, самый злой был.
Танька, как увидела его, затряслась, побелела и что есть мочи – шасть в сторону.
Бежит она, а в ушах у нее свист и благовест, и кажется ей, что вот-вот стражник ее настигнет. А стражник и не думает за нею бежать; только стоит, покручивает усы да смотрит ястребом.
Вдруг ноги ее о что-то споткнулись, и, не добежав до эстакады, она полетела и хлопнулась с размаха о рельс грудью.
В глазах у несчастной помутилось. В голове все спуталось, перемешалось, а в груди что-то хрустнуло и защемило.
Танька упала в обморок.
Целый час она пролежала на рельсах, пока ее не привел в чувство проходивший механик.
Стала с этого дня Танька харкать кровью и работать слабее. Час-два поработает, походит колесом по набережной и устанет. Ноги у нее подкосятся, по телу побегут мурашки и кровь хлынет горлом.
Наступили тяжелые дни для нее и для Клячи.
Танька как-то два дня не работала, и два дня они с Клячей не ели. А помочь им было некому.
И вот лежат они обе под эстакадой. Вокруг кипит жизнь. Гудит пристань. А их никто не замечает. Точно собаки лежат.
– Танька! – прохрипела Кляча.
– Что, бабушка?
– Умирать собираюсь.
– Нет, нет, – запротестовала Танька, – подожди. Она сделала невероятное усилие, встала и, шатаясь, как пьяная, заковыляла к площади.
Все лавочки обошла Танька, предлагая за несколько копеек свою верхнюю юбку и кофточку.
Но все отказывались. Больно уж стары были юбка и кофточка. Кто-то, однако, сжалился и дал ей гривенник.
Танька тут же купила хлеба и поплелась назад к Кляче.
Странно было видеть среди бела дня женщину почти в одном белье, с рассыпанными по плечам волосами и с блуждающим взглядом.
Таньку провожали глазами. Многие смеялись.
– Ишь напилась! Легче, за фонарь держись! – острил и смеялся один угольщик.
– Отдай якорь, якорь отдай! – острил другой.
А Танька подвигалась, ничего не слушая и никого не замечая.
Вот эстакада и Кляча. Старуха вытянулась и лежит спокойно. Лицо у нее строгое. Глаза закрыты.
Над нею гнется и трещит эстакада под тяжестью проходящего поезда.
– Бабушка, хлеба хочешь? – нагнулась к ней Танька.
Ответа не последовало.
– Бабушка! – повторила Танька.
Но бабушка не откликалась. Она была мертва.
Танька с воплем припала к ней, и под эстакадой раздалось ее глухое рыдание.