По всей Виргинии прошли обильные весенние дожди, земля набухла, и повсюду блестели лужи. Близилось цветение яблонь, и в воздухе чуть заметно пахло яблоневым цветом и дождем.
Виргинскую долину он прошел очень медленно. И медленно поднимался дождь, а однажды, из солнца и света, появилась синее покрывало, окутывающее защитные плечи высокого Синего хребта.
И после этого из необъятной долины стали быстро вырастать холмы, а признаки прежних ухоженных просторов — исчезать в синей дымке. Здесь шла другая жизнь, звучал другой язык — жизнь и язык речек, холмов и ложбин, ущелий, хребтов, и отрогов, и хижин, прилепленных каждая к своему клочку земли.
И вдруг Юджин понял, что вернулся в свои пределы, в свои краски и время, его окружала погода его детства, он опять был дома.
Следуя какому-то глубинному, нерассуждающему желанию оттянуть время, отсрочить трагедию своего возвращения, он выбрал сложный путь на юго-запад, который привел его из Виргинии в Теннесси, потом опять на юг, через высокий горный хребет в Ноксвилль. Оттуда дорога на Алтамонт длинная и извилистая. Почти сразу начинается подъем на Большие Дымные горы. Дорога петляет, то вьется над бурной рекой, кипящей у подножия отвесных скал, потом идет вверх, выше и выше. Май в этих горных лесах холодный, наступает поздно. Рваные нити тумана медленно окутывают плечи гор. Здесь видно, что каштаны поражены болезнью: сгубленные метелями, стоят эти великаны-часовые на страже горных высот.
А дорога теперь уже очень круто взобралась на последний гребень. Полусгнившие стволы огромных каштанов уныло торчали по сторонам. Высоко на выветренных склонах, лишенных растительности, виднелись грубые шрамы слюдяных разработок. Дальше в невидимые дали уходили синие рваные обрывки погибшего и забытого мира. И вдруг дорожный знак — Юджин вернулся в Старую Катобу, и дальше дорога шла вниз — в Зебулон.
Зебулон — погибший мир. Зебулон — слоги, которые слагались в красную глину извечных владений его материнской родни.
И сразу же сквозь годы донесся голос матери: «Сын, сын! Где ты, мальчик?.. Да куда же он девался?» А с ним — слабые отзвуки колокольчика — как тени облаков, пробегающие по склонам, как смолкнувшие голоса его родичей в горах, давным-давно. С ним вернулись воспоминания о бесконечных рассказах матери про ее родню, про давнишние весны, про холодные сумерки и изрытую колеями глину, про то, что случалось в горах на закате, когда красное западное небо бледнело, делалось рваным, холодным, безутешным и в дубах завывала зима.
А с отзвуками материнского голоса, который словно заполнял своей без конца повторяющейся нотой все дни его детства, к нему вернулось ощущение всего, что он когда-либо знал: парадное крыльцо старого дома в Алтамонте, в котором он когда-то жил, грубое прохладное мычание Блековой коровы, жующей жвачку в проулке за домом, вдоль изгороди, которой обнесен был задний двор, летом — звук распиливаемого льда с жаркой улицы, хорошие хозяйки, до полудня обмотавшие непричесанные головы платками, запах тертой репы, а чуть дальше, на углу — пронзительный скрежет трамвая на остановке и звук пустоты, когда он уйдет, потом шлепанье кожи по тротуару — это мужчины в полдень возвращаются домой обедать, и хлопанье дверей, и негромкие приветствия; а внутри, в доме, застоявшийся прохладный запах старой гостиной и запертый запретный запах фортепиано, звенящие стекляшки люстры, волшебный фонарь с битвой при Геттисберг, на каминной полке восковые фрукты над стеклянным колпаком, и он сам на отцовском диване, погруженный в книгу, а воображение уносится в сказочный мир братьев Гримм, к мыслям о колдуньях, прекрасных принцессах, феях, эльфах и гномах и о волшебном замке на высоком утесе.
Потом вспомнился один отдельный день и опять голос матери:
— Сынок, сынок… Ведь только что был здесь… да где этот ребенок? Мальчик, где ты?.. Ах, вот он! Мальчик, приехал твой дядя Вакх, приехал из Зебулона, откуда пошла вся твоя родня, моя родня. Мой отец сколько лет прожил в Зебулоне, он там и родился сто лет назад, а дядя Вакх был его братом.
И тут же голос дяди Вакха — тягучий, неспешный, точно сеется зимняя зола, в нем хранилось все время, вся память с обертонами голоса давно умерших родственников: «Я его узнал, Лиза, как только увидел. Он на тебя похож». Голос был милостивый, самоуверенный, торжествующий, незабываемый — ненавистный, как те елейные голоса, что нашептывают назидательные слова, пока люди тонут. То был поистине голос сиделки у постели больного, голос человека, который сторожит и ждет, торжествуя, когда другие умирают, а потом дежурит возле мертвых в горной хижине и тянет эту ерунду под аккомпанемент потрескивающих на огне сосновых сучьев и медленно осыпающейся золы.