— Каждый день. Без наших встреч я не был бы счастлив. Он мне совершенно необходим!
— Невероятно! Ни за что бы не подумал, что тебе есть дело до чего-нибудь, кроме твоего искусства.
— Теперь он — мое искусство, — мрачно произнес художник. — Гарри, иногда мне думается, что в истории мира есть лишь два значимых этапа. Первый — появление новых средств выражения, второй — появление нового субъекта изображения. Когда-нибудь лицо Дориана Грея станет для меня тем же, чем стала для венецианцев масляная живопись или для греческих скульпторов — лик Антиноя. Разумеется, я пишу его, делаю рисунки и наброски. И в то же время он для меня куда больше, чем просто натурщик. Я не скажу, что недоволен тем, как мне удалось его изобразить или что его красота искусству неподвластна. Искусству подвластно все, и я знаю: с тех пор как я встретил Дориана Грея, я пишу хорошо, более того, я написал свои лучшие картины! Как ни странно — поймешь ли? — его индивидуальность открыла мне совершенно новую манеру письма, совершенно новый стиль. Я смотрю на мир иначе, я воспринимаю его иначе. Теперь я могу воссоздать жизнь определенным образом, неведомым мне прежде. «Мечта о форме в дни размышлений» — кто это сказал? Не помню. Именно такой формой и стал для меня Дориан Грей. Одно лишь присутствие этого юноши — для меня он юноша, хотя ему уже за двадцать — его зримое присутствие… Эх, разве способен ты понять, что оно значит для меня? Сам того не сознавая, он намечает мне линии новейшего направления в живописи, которое включает в себя всю страстность романтизма вместе с совершенством эллинизма. Гармония души и тела — как это прекрасно! Со свойственным нам безрассудством мы разделили их и получили вульгарный реализм, лишенный идеала. Гарри, если бы ты знал, что значит для меня Дориан Грей! Помнишь пейзаж, за который Агню предложил баснословную сумму, но я не захотел его продавать? Это одна из моих лучших работ. А знаешь почему? Когда я писал, рядом сидел Дориан Грей! От него мне передалось некое неуловимое воздействие, и впервые в жизни я увидел в обычном лесу нечто удивительное, что я всегда искал и никогда не находил!
— Бэзил, это невероятно! Я должен познакомиться с Дорианом Греем.
Холлуорд поднялся со скамьи и отправился бродить по саду. Вскоре он вернулся.
— Гарри, для меня Дориан Грей всего лишь мотив в живописи. Возможно, ты в нем не увидишь ничего. Я вижу в нем все. Его присутствие на моих картинах особенно ощутимо, когда я рисую не его. Как я уже сказал, Дориан — некий намек на новую манеру письма. Я вижу его в изгибах линий, в прелести и утонченности оттенков. Вот и все!
— Тогда почему бы тебе не выставить его портрет? — спросил лорд Генри.
— Сам того не желая, я выразил в нем причудливое идолопоклонство художника, о котором, разумеется, никогда с ним не заговаривал. Он не должен узнать! Однако свет может догадаться, а я не хочу обнажать душу перед назойливыми взглядами. Мое сердце никогда не ляжет под их микроскоп! В портрете слишком много меня, Гарри, слишком много меня самого!
— В отличие от тебя поэты не настолько щепетильны. Они знают, как выгодно писать о любви. В наши дни разбитое сердце обращается сразу к нескольким издательствам.
— Ненавижу их за это! — вскричал Холлуорд. — Человек искусства должен создавать красивые вещи, но ему нельзя вкладывать в них ничего личного. Век, в котором мы живем, относится к искусству как к разновидности автобиографии. Мы утратили отвлеченность красоты. Когда-нибудь я покажу свету, что такое красота! Именно по этой причине свет никогда и не увидит портрет Дориана Грея.
— Думаю, ты неправ, Бэзил, однако спорить не стану. Спорят лишь убогие умом. Скажи мне вот что: Дориан Грей тебя очень любит?
Художник задумался.
— Я ему нравлюсь, — ответил он, помолчав, — знаю, что нравлюсь. Само собой, я превозношу его до небес. Я нахожу необъяснимое удовольствие в похвалах, о которых сам потом буду жалеть. Как правило, со мной он само обаяние, мы сидим в студии и говорим о тысяче разных вещей. Впрочем, время от времени он бывает ужасно беспечен и будто получает удовольствие, причиняя мне боль. В такие моменты я чувствую, что отдал свою душу тому, для кого она не больше чем цветок в петлице — безделушка, что тешит тщеславие в летний день.
— Бэзил, летние дни тянутся долго, — заметил лорд Генри. — Вероятно, тебе ваша дружба прискучит раньше, чем ему. Думать об этом грустно, и все же не подлежит сомнению, что талант живет дольше, чем красота. Именно поэтому мы изо всех сил нагружаем себя избыточными знаниями. В дикой борьбе за существование мы стремимся овладеть чем-нибудь долговечным и как следствие в порыве глупой надежды забиваем свои головы всяким хламом и разными фактами. Сегодняшний идеал — человек широко образованный. Разум такого человека — нечто ужасное. Он подобен лавке старьевщика — сплошь ширпотреб и пыль, вдобавок стоит все втридорога. Полагаю, тебе наскучит первому. Однажды ты посмотришь на своего друга и заметишь искажение перспективы, или тебе не понравится оттенок, или еще что-нибудь. И в глубине души ты его жестоко осудишь, всерьез задумаешься о том, как плохо он с тобой обращался. При следующей встрече ты будешь держаться холодно и отстраненно. К сожалению, ты изменишься. То, о чем ты мне рассказал, называется роман — я бы даже сказал, роман с искусством. Самое худшее в любом романе то, что по его окончании ты утрачиваешь всякую романтику.