— Пусть исполнится воля рока! — неистово завопил Уолтер. — Умри!
Он выхватил кинжал, бросился к отпрянувшей Элинор и занес его над ней. Их жесты, выражение и вся сцена в точности воспроизводили набросок художника. Картина во всей ее трагической яркости была закончена.
— Остановись, безумец! — воскликнул художник.
Кинувшись вперед, он встал между несчастными, ощущая, что наделен такой же властью распоряжаться их судьбами, как изменять композицию своих полотен. Он напоминал волшебника, повелевающего духами, которых сам вызвал.
— Что это? — промолвил Уолтер, и обуревавшая его ярость уступила место мрачному унынию. — Неужели судьба не даст свершиться своему же велению?
— Несчастная женщина! — обернулся художник к Элинор. — Разве я не предупреждал вас?
— Предупреждали, — ровным голосом отозвалась Элинор, оправившись от испуга, и на лице ее появилось привычное выражение тихой грусти, — но ведь я… я любила его!
Разве рассказ этот не заключает в себе глубокой морали? Если бы можно было предугадать и показать нам последствия всех или хотя бы одного из наших поступков, некоторые из нас назвали бы это судьбой и устремились ей навстречу, другие дали бы себя увлечь потоком своих страстей, — но все равно никого пророческие портреты не заставили бы свернуть с избранного пути.
Портрет Эдуарда Рэндолфа
«Портрет Эдуарда Рэндолфа» («Edward Randolph's Portrait»), составляющий вторую часть новеллистического цикла «Легенды Губернаторского дома», был впервые опубликован в июле 1838 г. в журнале «Юнайтед Стейтс мэгэзин энд демократик ревью» (№ 2) как сочинение «автора „Дважды рассказанных историй“»; впоследствии новелла была включена во второе, расширенное издание этого сборника, вышедшее в 1842 г. Первый русский перевод появился в 1856 г. в ежемесячном журнале «Библиотека для чтения» (т. 140. № 12. Отд. 1. С. 155–167). Перевод И. Комаровой, включенный в настоящую антологию, печатается по тексту его первой публикации в изд.: Готорн Н.Новеллы. С. 176–188.
Почтенный завсегдатай Губернаторского дома, чей рассказ так поразил мое воображение, {66} с лета до самого января не выходил у меня из головы. Как-то в середине зимы, в свободный от всяких дел вечер, я решился нанести ему повторный визит, полагая, что застану его, как обычно, в самом уютном уголке таверны. Не утаю, что я при этом льстил себя надеждой заслужить признательность отчизны, воскресив для потомства еще какой-нибудь позабытый эпизод ее истории. Погода стояла сырая и холодная; яростные порывы ветра со свистом проносились по Вашингтон-стрит, и газовое пламя в фонарях то замирало, то вспыхивало. Я торопливо шел вперед, сравнивая в своем воображении нынешний вид этой улицы с тем, какой она, вероятно, имела в давно минувшие дни, когда дом, куда я теперь направлялся, был еще официальной резиденцией английских губернаторов. Кирпичные строения в те времена были чрезвычайно редки; они начали возводиться лишь после того, как большая часть деревянных домов и складов в самой населенной части города несколько раз подряд выгорела дотла. Здания стояли тогда далеко друг от друга и строились каждое на свой манер; их физиономии не сливались, как теперь, в сплошной ряд утомительно одинаковых фасадов, — нет, каждый дом обладал своими собственными, неповторимыми чертами, сообразно со вкусом владельца, его построившего; и вся улица являла собою зрелище, пленявшее живописной прихотливостью, отсутствие которой не возместится никакими красотами современной архитектуры. Как непохожа была улица той поры, окутанная мглою, сквозь которую лишь кое-где пробивался слабый луч сальной свечи, мерцавшей за частым оконным переплетом, на нынешнюю Вашингтон-стрит, где было светло, как днем, — столько газовых фонарей горело на перекрестках, столько огней сверкало за огромными стеклами витрин.
Но, подняв глаза, я решил, что черное, низко нависшее небо, должно быть, так же хмуро глядело на обитателей Новой Англии колониальной поры {67} и точно так же свистел в их ушах пронизывающий зимний ветер. Деревянный шпиль Старой Южной церкви, {68} как и прежде, уходил в темноту, теряясь между небом и землею; и, приблизясь, я услышал бой церковных часов, которые твердили о бренности земного существования стольким поколениям до меня, а теперь веско и медленно повторили и мне свою извечную, столь часто оставляемую без внимания проповедь. «Еще только семь часов, — подумал я. — Хорошо, если бы рассказы моего старого приятеля помогли мне скоротать время до сна».
Я вошел в узкие железные ворота и пересек закрытый двор, очертания которого едва различались при слабом свете фонаря, подвешенного над парадным крыльцом Губернаторского дома. Как я и ожидал, первый, кого я увидел, переступив порог, был мой добрый знакомый, хранитель преданий; он сидел перед камином, в котором ярко пылал антрацит, и курил внушительных размеров сигару, пуская огромные клубы дыма. Он приветствовал меня с нескрываемым удовольствием: благодаря моему редкому дару терпеливого слушателя я неизменно пользуюсь расположением пожилых дам и джентльменов, склонных к пространным излияниям. Придвинув кресло ближе к огню, я попросил хозяина приготовить нам два стакана крепкого пунша, каковой напиток и был незамедлительно подан — почти кипящий, с ломтиком лимона на дне, с тонким слоем темно-красного портвейна сверху, щедро сдобренный тертым мускатным орехом. Мы чокнулись, и мой рассказчик наконец представился мне как мистер Бела Тиффани; странное звучание этого имени пришлось мне по душе — в моем представлении оно сообщало его облику и характеру нечто весьма своеобразное. Горячий пунш, казалось, растопил его воспоминания — и полились повести, легенды, истории, связанные с именами знаменитых людей, давно умерших; некоторые из этих рассказов о былых временах и нравах были по-детски наивны, как колыбельная песенка, — иные же могли бы оказаться достойными внимания ученого историка. Сильнее прочих поразила меня история таинственного черного портрета, висевшего когда-то в Губернаторском доме, как раз над той комнатой, где сидели теперь мы оба. Читатель едва ли отыщет в других источниках более достоверную версию этой истории, чем та, которую я решаюсь предложить его благосклонному вниманию, — хотя, без сомнения, мой рассказ может показаться кое-кому чересчур романтическим и чуть ли не сверхъестественным.
В одном из апартаментов Губернаторского дома на протяжении многих лет находилась старинная картина; рамы ее казались вырезанными из черного дерева, а краски так потемнели от времени, дыма и сырости, что на холсте нельзя было различить даже самого слабого следа кисти художника. Годы задернули картину непроницаемой завесой, и лишь полузабытые толки, предания и домыслы могли бы подсказать, что было когда-то на ней изображено. Губернаторы сменяли друг друга, а картина, словно в силу какой-то неоспоримой привилегии, висела все там же, над камином; она продолжала оставаться на прежнем месте и при губернаторе Хатчинсоне, который принял управление провинцией после отъезда сэра Фрэнсиса Бернарда, {69} переведенного в Виргинию.