В 1852 г. писательница вышла замуж за своего двоюродного брата, художника Фрэнка Уилсона Олифанта и поселилась в Лондоне. Ее семейная жизнь, однако, была омрачена чередой трагедий: трое из шести детей, родившихся в этом браке, умерли в младенчестве, а сам Фрэнк в 1859 г. скончался в Риме от туберкулеза. Олифант вернулась в Англию и активно занялась литературной деятельностью, дабы заработать на жизнь себе и детям, но ее ожидали новые невзгоды: в 1864 г. умерла ее единственная дочь Мэгги, а вскоре писательнице пришлось взять на содержание своего брата, ранее эмигрировавшего в Канаду и там разорившегося, и его семью. В 1866 г. она переехала в Виндзор (где провела все последующие годы), чтобы быть ближе к сыновьям, которые обучались в Итонском колледже и которых ей впоследствии тоже довелось пережить. О выпавшей на ее долю непрестанной борьбе с превратностями судьбы Олифант поведала в «Автобиографии», изданной посмертно в 1899 г.
Перу Олифант принадлежат 98 романов — по большей части исторических и подчас проникнутых мистико-готическим колоритом («Зейди» (1856), «Дом на болоте» (1860), «Осажденный город» (1879), «Сын колдуна» (1883), «Тайна миссис Бленкарроу» (1889) и др.), более полусотни рассказов, свыше трехсот статей в периодике и ряд научно-популярных книг разных жанров — исторические путеводители по европейским городам (в частности, по Риму и Флоренции), биографии знаменитых личностей (св. Франциска Ассизского, Данте, Сервантеса, Шеридана, королевы Виктории), литературно-критические работы («Литературная история Англии конца XVIII — начала XIX века» (1882)). В последние десятилетия XX в., после длительного забвения, вызванного сменой литературных эпох и художественных ориентиров, творчество писательницы вновь привлекло к себе внимание издателей и критиков как одна из примечательных страниц истории викторианской культуры.
Портрет
Включенный в настоящую антологию рассказ был впервые опубликован в январе 1885 г. в ежемесячнике «Блэквуде Эдинбург мэгэзин» (т. 137. № 831) под названием «Портрет: История о виданном и невиданном» («The Portrait: A Story of the Seen and the Unseen»); в том же году переиздан в книге Олифант «У открытой двери. Портрет: Две истории и виданном и невиданном». Позднее неоднократно включался в авторские и коллективные сборники страшных рассказов. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: Oliphant М.«А Beleaguered City» and Other Tales of the Seen and the Unseen / Ed. with an Introduction and Notes by Jenni Calder. Edinburgh: Canongate Books, 2000. P. 275–312. Нижеследующие примечания составлены при участии переводчицы рассказа, которой комментатор тома выражает искреннюю признательность за подспорье в работе.
В то время, когда случились описанные здесь события, я жил с отцом в нашей усадьбе под названием «Дубрава». Там, в большом старинном доме в предместье провинциального городка, отец поселился на многие годы, и кажется, там я появился на свет. Дом из красного кирпича, отделанный белым камнем, представлял собой типичный образчик архитектуры времен королевы Анны {100} — нынче так уж не строят. Планировка у него самая несуразная, со множеством пристроек и флигелей, широких коридоров и не менее широких лестниц, с просторными площадками на каждом этаже и большими комнатами при невысоких потолках, — словом, никакой рачительной экономии места: дом со всей очевидностью принадлежал отошедшим в прошлое временам, когда земля стоила дешево и ограничивать себя в масштабах не было нужды. Учитывая близость города, окружавшая дом роща могла сойти за лес, особенно весной: тогда под деревьями, куда ни глянь, расстилался ковер первоцветов. У нас были еще поля для выпаса коров и превосходный сад за каменной оградой. Сейчас, когда я пишу эти строки, наш старый дом сносят до основания, освобождая место для новых городских улиц с крохотными, тесно стоящими домиками, которые, вероятно, здесь уместнее, нежели унылая громада господской усадьбы, памятник захудалому дворянскому роду. Дом и правда был унылый, и мы, последние его обитатели, оказались ему под стать. На всей обстановке лежала печать времени и, пожалуй, ветхости — в общем, похваляться особенно нечем. Я, впрочем, не хотел бы создать у читателя превратное впечатление, будто наши семейные дела пришли в упадок, отнюдь нет. Откровенно говоря, отец мой был богат, и, пожелай он придать блеск своей жизни и дому, ему вполне хватило бы средств; только он не желал, а я наведывался слишком ненадолго и не мог сколько-нибудь заметно повлиять на вид и состояние фамильного гнезда. Другого дома у меня никогда не было, и все же, не считая младенческих лет и, позже, школьных каникул, я почти в нем не жил. Матушка моя умерла при моем рождении или вскоре после него, и я рос в сумрачной тишине жилища, не согретого женским присутствием. В моем детстве, как я знаю, с нами жила еще сестра отца — тогда и дом, и я были вверены ее заботам; но она тоже давным-давно умерла, и скорбь по ней — одно из самых первых моих воспоминаний. Когда ее не стало, никто не пришел ей на смену. В доме были, разумеется, экономка и девушки-горничные, но последних я почти не видел, разве только женская фигура мелькнет и скроется за углом где-то в конце коридора или тотчас скользнет за дверь, стоит «джентльменам» войти в комнату. Что до экономки, миссис Вир, ее я встречал чуть ли не каждый божий день, но что сказать о ней? Книксен, улыбка да пара гладких полных рук, которые, слегка потирая одна другую, лежали на широком животе поверх большого белого передника. Вот, собственно, и все мои впечатления, вот и все женское влияние в доме. О нашей общей гостиной мне было известно только, что там царит мертвенно-идеальный порядок, никем никогда не нарушаемый. Три высоких окна гостиной смотрели на лужайку, а стена против двери полукружьем вдавалась в оранжерею наподобие большого эркера. В детстве я подходил снаружи к окну и подолгу разглядывал обстановку: вышитый узор на креслах, ширмы и зеркала, в которых не отражалось ни одно живое лицо. Мой отец не любил эту комнату, оно и понятно, но в те далекие дни мне и в голову не приходило спросить почему.
Добавлю здесь, рискуя разочаровать тех, кто лелеет сентиментальные иллюзии о необычайной одаренности детей, что мне в моем нежном возрасте не приходило в голову расспрашивать и про матушку. В моей жизни, какой она мне в ту пору представлялась, для подобного существа просто не было места; ничто не наводило меня на мысль о том, что она всенепременно должна была присутствовать в прошлом или что в нашем домашнем укладе ощущается ее отсутствие. Я безо всяких вопросов и рассуждений принимал, как, полагаю, обычно принимают дети, непреложную данность бытия в том виде, в каком она мне открылась. В некотором роде я сознавал, что в доме у нас довольно уныло, однако не видел в том ничего необычного, даже если сравнивал свои впечатления с тем, о чем читал в книгах или слышал от школьных товарищей. Возможно, я сам по своей природе был унылого нрава. Я всегда любил читать, и возможностей удовлетворять это пристрастие у меня имелось в избытке. Я был в меру честолюбив по части своих успехов в учебе, но и тут не встречал ни малейших препятствий. Когда я поступил в университет, то оказался почти исключительно в мужском окружении. Разумеется, к тому времени и тем более в последующие годы я во многом изменился, однако, признавая женщин неотъемлемой частью общей экономии природы {101} и ни в коем случае не испытывая к ним неприязни или предубеждения, я никак не связывал их с представлениями о собственной домашней жизни. Когда бы мне ни случилось в промежутках между разъездами по миру ступить под холодные, строгие, бесстрастные своды дома, он оставался неизменным — навсегда застывший, упорядоченный, серьезный: еда отменная, комфорт безупречный, вот только старый Морфью, наш дворецкий, становился раз от разу немного старше (совсем немного старше, а в общем, пожалуй, и вовсе не старше, если принять во внимание, что в детстве он казался мне библейским Мафусаилом), {102} а миссис Вир — чуть менее бойкой, и руки у нее были теперь скрыты рукавами, хотя она складывала их на животе и потирала одну другой совершенно как раньше. Иногда я по детской привычке заглядывал снаружи в окна гостиной с ее мертвым, нерушимым порядком, вспоминал с усмешкой свое ребяческое благоговение и думал, что эта комната должна оставаться такой на веки вечные и что наконец войти в нее значило бы лишить это место занятной таинственности, рассеять нелепые, но милые чары.