В теплом, напоенном ароматами ранних цветов воздухе уже чувствовалась весна, в свежей листве щебетали птицы, леса были одеты прозрачной пеленой зелени, когда Фердинанд в обществе Эмилии, барона и его дочери прибыл в замок Вартбург.
Первые дни ушли на приготовления к основной цели их приезда, и Фердинанд и Эмилия утешали себя надеждой, что рядом с ними мать Фердинанда передумает и все препятствия на пути влюбленных будут устранены.
Через несколько дней она и в самом деле явилась, нежно обняла Эмилию и назвала ее своей возлюбленной дочерью, принять которую ей, к глубочайшему ее огорчению, мешает слово, данное умирающему.
Барон долго уговаривал графиню открыть причину этого удивительного условия, и наконец, после неоднократных отказов, мать Фердинанда заговорила:
— Тайна, которую вы желаете узнать, касается вашего собственного семейства. Раз уж вы сами снимаете с меня обет молчания, я могу говорить свободно. В недавнем прошлом я по вине злополучной картины лишилась дочери. После этого несчастья мой супруг пожелал совсем избавиться от портрета и распорядился, чтобы его спрятали подальше, среди старья. Уносили картину в его присутствии, чтобы он сам указал наиболее укромное место. И тут, за слегка покореженной при падении рамой, он заметил пергамент — оказалось, это старая запись, весьма необычная. Там значилось, что изображенную на полотне женщину звали Берта фон Хайнталь; она глядит на своих дочерей, не погибнет ли одна из них через портрет, тем самым примирив ее с Создателем. Засим она обратит взор на любовное единение родов Хайнталь и Паннер и, прощенная, обретет радость в их потомстве. Страшась этой Берты, уже убившей его дочь, мой супруг и пожелал, чтобы воля ее была исполнена, и я не могу нарушить клятву, данную умирающему.
— И ваш супруг ничего не присовокупил к этому требованию? — спросил барон.
— Разумеется, ничего, — ответила графиня.
— Ну, а если откроются сведения, придающие этой записи совершенно иной смысл, причем сведения настолько убедительные, что и сам покойный в них бы не усомнился? Вы последуете в данном случае намерениям своего супруга, а не его словам?
— Разумеется! — воскликнула графиня. — Если злополучное условие будет снято, я обрадуюсь как никто другой.
— Знайте же прежде всего, — продолжил барон, — что тело Берты, чей портрет убил несчастную девушку, покоится здесь, в Вартбурге, а потому вероятно, что вместе с другими тайнами замка будет разоблачена и эта.
Ничего более барон открыть не пожелал, но предположил, что ответы на вопросы найдутся в тайном домашнем архиве. Фердинанду он посоветовал в меру возможности торопить дела с наследством.
Барон потребовал, чтобы в первую голову было изучено тайное наследственное распоряжение, которое, по всей видимости, хранилось в архиве. Имперские комиссары, а также присутствовавшие родственники (вероятно, прочие бумаги архива сулили обширную пищу их любознательности) попробовали было возражать, однако барон объяснил, что семейные тайны наравне со всем остальным должны принадлежать неизвестному пока наследнику, а потому никто не вправе прежде времени совать в них нос.
Его доводы возымели действие, и все последовали за бароном в просторное сводчатое помещение, где хранился семейный архив. У самой дальней стены стоял железный сундук, к которому уже почти тысячу лет никто не прикасался. Он был обмотан в несколько рядов толстыми цепями и накрепко прикован к полу и стене. Но надежней цепей и замков охраняла святыню наложенная на нее большая императорская печать. Когда было единогласно удостоверено, что печать цела, ее взломали, крепкие замки после некоторых усилий поддались, и наружу был извлечен старинный пергамент, ничуть не пострадавший от времени. Его текст, как и предполагал барон, гласил, что, когда прямая линия рода Вартбург прервется, наследство должно перейти к дому Паннер. Поскольку Фердинанд, предупрежденный бароном, имел при себе бумаги, подтверждавшие его права, то при всем недовольстве никто не стал возражать против передачи ему наследства. Заметив, как барон ему подмигивает, Фердинанд тотчас запечатал сундук собственной печатью и всех присутствующих, как своих гостей, пригласил к столу. Еще до конца дня в замке не осталось никого, кроме самого Фердинанда, его матушки, Эмилии, Клотильды и барона.
— Я почел бы весьма нелишним, — заговорил барон, — чтобы сегодняшний вечер, давший замку новое название, мы посвятили памяти предков. Для этого уместнее всего будет зачитать в большом зале пергаменты, которые, как я предполагаю, разъясняют и уточняют последнюю волю Дитмара.
Все одобрили это предложение; Эмилия и Фердинанд не знали, радоваться или робеть, так как надеялись найти среди бумаг подробности истории Берты, которая, не один век пролежав в могиле, столь непостижимым образом вмешалась в их сердечные дела. В большом зале зажгли свет; Фердинанд открыл железный сундук, и барон осмотрел старинные пергаменты.
— Вот документ, который откроет нам глаза! — воскликнул он, порывшись в сундуке, и извлек оттуда несколько листков. На первом, титульном листе был изображен рыцарь прекрасного мужественного облика, в одеянии десятого века. Надпись гласила, что это Дитмар, но в нем не наблюдалось даже отдаленного сходства со страшным портретом в рыцарском зале.
Барон взялся переводить с листа старинную латынь, а изнывавшие от любопытства слушатели прощали ему маленькие вольности в оборотах речи и порядке слов, какие допустимы лишь при подобном импровизированном переводе.
«Я, Тутилон, монах из обители Святого Галла, {5} — читал барон, — записал нижеследующую историю с ведома господина Дитмара, не присовокупляя к ней никаких добавлений или выдумок от себя. Когда был я призван в Мец {6} сработать в камне изображение Пресвятой Девы и блаженная Матерь Божья отверзла мне глаза и направила руку, дабы я мог узреть Ее небесный лик и вырубить в твердом камне, миру для поклонения, его подобие, явился ко мне господин Дитмар и пригласил к себе в замок запечатлеть для потомства его черты. Когда же я приступил к работе в рыцарском зале его замка и на следующее утро пришел, чтобы ее завершить, обнаружил я изображение другого лица, запечатленное неизвестной рукой и такое жуткое, словно у мертвеца на Страшном суде. Мне сделалось страшно, однако, заново загрунтовав картину, я повторил по памяти написанный накануне портрет. Следующим утром передо мной опять предстала картина, созданная за ночь чужою кистью. Я испугался еще больше и решил всю ночь бодрствовать, но прежде вновь изобразил истинное лицо рыцаря. Около полуночи я взял свечу и неслышным шагом отправился в рыцарский зал, чтобы посмотреть на картину. Перед нею я застал видение, похожее на скелет ребенка; под его кистью возникало то самое, исполненное жути, зрелище смерти. Когда я вошел, видение медленно обернулось, и передо мной предстало мертвое лицо. Я задрожал от испуга и не подошел ближе, а вернулся к себе в комнату и до утра молился, не желая мешать этим тайным трудам. Наутро, убедившись, что место моего портрета занял, как в предыдущие дни, чужой, я решился не вымарывать его снова, а рассказать рыцарю о том, чему был свидетелем, и показать ему картину. Тут он пришел в ужас, покаялся мне в своих грехах и попросил отпущения. Три дня я молился всем святым о просветлении и наконец наложил на рыцаря епитимью: в искупление убийства, в коем он мне признался, Дитмару, погубившему своего врага, надлежало удалиться в пещеру и до конца дней предаваться умерщвлению плоти. Но за смерть невинного дитяти дух рыцаря был обречен маяться до тех пор, пока не исчезнет с лица земли его род. Ибо Всемогущему угодно воздать за гибель ребенка смертями Дитмарова потомства, обреченного, на горе родителям, уходить из жизни в невинном младенчестве по причине болезней или же несчастных оказий. Сам же Дитмар должен являться ночами в облике, который изобразила мертвая детская рука, и своим поцелуем посвящать смерти тех чад, что назначены искупать его грех, как прежде поступил он с сыном своего супостата. Род Дитмара, однако, не пресечется до тех пор, пока остается хотя бы один камень от башни, где он уморил голодом своего врага. Засим я отпустил ему грехи; Дитмар оставил власть своему сыну Теобальду, а дочь своего врага, которую воспитывал у себя, отдал в жены храброму рыцарю Адельберту. Их потомкам он завешал по угасании собственного рода все свое добро, чему свидетелем выступил сам император Оттон. Вслед за тем Дитмар удалился в скальную пещеру поблизости от башни, где и погребено ныне его тело. Умер он благочестивым затворником, истово замаливая свой грех. В гробу он походил на свой портрет в рыцарском зале, а как он выглядел при жизни, о том можно судить по изображению в настоящем документе: дав рыцарю отпущение, я сумел без помех перенести на пергамент его черты. Все вышеизложенное, по желанию самого Дитмара, было мною после его смерти записано, приложено к императорскому письму и помещено в железный сундук, по сем запечатанный. Да ниспошлет Отец Небесный избавление его духу, телу же — воскрешение к вечному блаженству!»