Выбрать главу

По дороге мальчишка из плохонькой школы, где родители могут ничего не платить, крикнул мне: «Одноглазый!» — хриплым, взрослым голосом. Я — ноль внимания, пошел дальше, посвистывая и вперив здоровый глаз в летние облака, в недоступной оскорблениям выси проплывавшие над Террас-роуд.

Математик сказал:

— Я вижу, мистер Томас на задней парте перенапряг зрение. Надеюсь, не над домашним заданием, джентльмены.

Громче всех хохотал мой сосед по парте Гилберт Рис.

— Я после уроков тебе ноги обломаю! — сказал я.

Взвыв, он заковыляет к кабинету директора. В школе — мертвая тишина. Швейцар подает на подносе записку. Директор просит прощения, сэр, но не могли бы вы тотчас прийти? «И как вас угораздило сломать этому мальчику ногу?» — «Ах, несчастье моей жизни! Боль — адская!» — вопит Гилберт Рис. «Надавил неудачно, — скажу я. — Не рассчитал своей силы. Прошу меня извинить. Но, право же, это пустяшное дело. Позвольте мне вправить эту ногу, сэр». Быстрая манипуляция, треск кости. «Доктор Томас, сэр, к вашим услугам». Миссис Рис — на коленях: «Как мне вас благодарить?» — «Что вы, что вы, сударыня! Мойте ему уши каждое утро. Повыбрасывайте его линейки. Слейте красные и зеленые чернила в сортир».

На уроке рисования мистера Троттера мы рисовали голых девушек, подложив листки под бумагу с изображением вазы, и потом передавали по ряду. У некоторых девушки снабжались довольно странными деталями, у других — русалочьим хвостом. Гилберт Рис рисовал исключительно вазу.

— Как вы насчет женских ножек, сэр?

— Не слышу!

— Можно взять у вас острый ножик, сэр?

— Что бы ты стал делать, если б у тебя был миллион фунтов?

— Купил бы «роллс-ройс», «бугатти» и «бентли» и гонял по двести километров в час.

— А я бы гарем купил и там держал гимназисток.

— А я бы дом купил, как у миссис Котмор-Ричард, и даже в два раза больше, и крикетное поле, и футбольное поле, и свой гараж с механиками и с лифтом.

— И клозет, больше, чем… чем картинная галерея, с бархатными толчками и золотыми цепями, и…

— А я бы сигареты курил с наконечниками из настоящего золота…

— А я бы купил железную дорогу, специально для четвертого «А», и больше бы никого не пускал.

— И Гилберта Риса тоже.

— А ты где дальше всего был?

— В Эдинбург ездил.

— А мой папа был во время войны в Салониках.

— Это где, Сирил?

— Сирил, ты лучше расскажи нам про миссис Пусси Эдвардс!

— А мой брат говорит, что он все умеет.

Я дал непростительную волю фантазии и маленькими буковками снизу листка написал: Пусси Эдвардс.

— Шухер!

— Прячь картинки!

— Спорим, борзая прибежит быстрей лошади.

Все любили уроки рисования, кроме мистера Троттера.

Вечером, перед тем как идти в гости к моему новому другу, я сидел у себя в комнате возле печки и листал свои тетрадки, исписанные стихами. На обложках у них значилось: «Опасно, не трогать». По стенам у меня висели: Шекспир, Уолтер де ла Map, выдранный из папиного рождественского книжного обозрения, Роберт Броунинг, Руперт Брук[3], Стаси Омонье[4], некто с бородой, как потом выяснилось — Уитьер***, «Надежда» Уоттса**** и аттестат воскресной школы, который я, терзаясь стыдом, мечтал запрятать подальше. Стихи, напечатанные в колонке «Вестерн мейл» — «Уэльс день за днем», я прилепил к зеркалу, чтоб краснеть от стыда, но острота ощущения притупилась. Я написал на этом листке наискось, с лихими загогулинами, похищенным гусиным пером: «Промах гения». И мечтал кого-нибудь к себе залучить. «Заходите-заходите. Простите, не убрано. Садитесь. Нет, не сюда! Стул сломан!» — и усадить гостя так, чтобы он случайно увидел стихи. «Нарочно тут прилепил, чтоб краснеть от стыда». Но никто не заходил ко мне, кроме мамы.

Идя к его дому в ранних осенних сумерках по солидному, обсаженному деревьями опустелому деловому кварталу, я читал отрывки из своих стихов и слышал собственный голос, под аккомпанемент моих стучащих наклепок, очень тоненько и чуждо воспарявший в почтенную вечернюю тишь.

Мой разум — бредень,В нем разом вязнутСоблазна бредни,Греха фантазмы,Я свой бредень подсеку,Выберу одну тоску.

Выгляни я из окна на эту улицу, я увидел бы мальчика, в алой шапочке и больших сапогах вышагивающего по мостовой, и подумал бы: «Кто же это такое?» А будь я, глядя так из окна, юной девушкой с лицом Моны Лизы и смолистыми волосами, легшими на щеки наушниками, я бы под купленным в отделе готового платья подростковым костюмчиком угадал мужское загорелое тело и волосатую грудь, и уж непременно бы на её месте я окликнул его, зазвал: «Не хотите ли чашечку чая? коктейль?» — и в красивой, тяжелыми шторами затененной гостиной, увешанной знаменитыми репродукциями, среди сияния книг и бутылок вина, я слушал бы голос, читавший «Зеленый псалом».

Мороз, уставОт лютости, над прахом травСкорбел. В недоброй вышинеЛатала траур назло мнеЛуна, водя из мглы во мглу луча иглу.Мороз шептал.Сторонник тайн и покрывал,От синих звезд таить не могОн одиночества итог,Пророческих не прятал слез и к уху моему примерз.Мороз узналОт злых ветров и грустных скал,Что в черной глубине земнойВ подножье году гений мойПоложит новизну миров и зелень свежих снов.Мороз в тоскеСтрогал метель на верстаке,Но, проходя, из-за углаРевниво даль подстерегла,Как он из ночи рукава ссыпал в мою тоску слова.

«Смотрите! Незнакомый мальчик идет, как принц!»

— «Нет-нет! Как волк! Видите, какой размашистый шаг!»

И соседняя колокольня поднимает трезвон в мою честь.

Прахом стану в злойЧаще немотыИ слепой звездойКану с высоты, —

читал я. Молодой человек с женщиной под ручку вынырнули из подворотни. Я срочно положил свои стихи на музыку и, проходя мимо них, уже напевал. Небось хихикают теперь, прижавшись друг к другу кошмарными телами. Ишь, меломан, чересчур возвышенный, шибко интеллигентный. Я громко, пронзительно присвистнул, лягнул какую-то магазинную дверь и оглянулся через плечо. Парочка испарилась. Мой пинок пришелся по «Тополям». Ну и где же ваши вшивые тополя, а, мистер? Всего груда камней, миссис «Ферма», справа от ваших окон. Нет, как-нибудь ночью я напишу тут «Жопа» огромными буквами на воротах.

На ступеньках «Люндхерста» стояла женщина с шипящим шпицем, и, поскорей сунув шапку в карман, я проскочил мимо. Ну вот уже и дом Дэна «Дружба», весь в гулком громыхании нот.

Дэн был композитор и поэт. До двенадцати лет написал семь исторических романов, играл на рояле и на скрипке. Его мама вышивала картины гарусом, брат служил в конторе на пристани и классно играл на рояле. Тетя держала в первом этаже частную школу, а отец писал музыку для органа. Все это он мне рассказал, пока шел тогда со мною вместе домой — кровоточа, выпендриваясь перед гимназистками, салютуя мальчишкам в трамвае.

Мать моего нового друга открыла дверь, с мотком шерсти в руке. Дэн в верхней гостиной, услышав, что я пришел, приналег на темп.

— А я и не слышал, как ты звонил, — сказал он, когда я вошел. И с размаху, топыря обе пятерни, налетел на клавиатуру в заключительном бурном аккорде.

В комнате был восхитительный кавардак: шерсть, бумаги, открытые ящики, туда напихано-навалено черт-те что вперемешку, дорогая мебель вся поцарапана и на люстре — жилетка. Я бы жил и жил в этой комнате, писал бы, дрался, разливал бы чернила, за полночь пировал с друзьями, потчевал их шоколадным мороженым, крем-брюле и шарлоткой от Айнона.

Он мне показал свои книги и свои семь романов. Романы все были про битвы, осажденные крепости и королей. «Ранние опыты», — пояснил он.

Он позволил мне подержать скрипку, и она по-кошачьи взвизгнула под моим смычком.